Тема русского религиозного разномыслия увязана у писателя, как несложно заметить, с будущими судьбами России.
Стараясь осознать русский путь и русское предназначение, обойти стороной старообрядческую историю – историю церкви, оставшейся верной дониконовским чинам и последованиям, той идее, которую всегда выражает обряд, эта видимая «одежда догмы», – нельзя и невозможно. Это, например, почувствовал далёкий от религиозности, по крайней мере внешней, Ярослав Смеляков – человек совсем другой эпохи. У него «русская суть языка», подобно мозаике, сложена из многочисленных «цветных стеклышек», и каждое само по себе самоценно: убери – общая картина рассыплется, цельный образ исчезнет, смысл исказится. В стихотворении «Русский язык» своё место занимает и песня – колыбельная, кабацкая, трудовая, и литературная классика, и «перемолотые» заимствования, и «костры староверов».
Как без них?
Поэта не подвело умение схватить весь образ и всю суть в их целостности.
Достоевский пишет об Аввакуме и «подкопытном», то есть сыром и живом, языке, который имеет полное право быть в литературе. Если дети его не знают, то они обделены, лишены богатого «материала», особенно значимого наследства. И Смеляков упоминает: «Ты шёл на разбитых копытах», а в следующей строке говорит о «кострах староверов».
Это так совпало?
Возможно. Других совпадений и параллелей по ключевым словам с «Дневником писателя» почти нет. Не упоминаются у Достоевского рязанские женщины, колыбель, кабак, ямщик с чаркой, Кольцов и Курбский, татарский и немецкий языки… Но говорится о том, что не надо бояться языка простонародья, что со школы нужно «заучивать наизусть памятники нашего слова, с наших древних времён – из летописей, из былин и даже из церковнославянского языка, – и именно наизусть, невзирая даже на ретроградство заучивания наизусть». Язык «надо непременно ещё с детства перенимать… от русских нянек, по примеру Арины Родионовны». Только потом переходить к иностранному. А оттуда уже «мы невидимо возьмём тогда несколько чуждых нашему языку форм и согласим их, тоже невидимо и невольно, с формами нашей мысли – и тем расширим её». «Существует один знаменательный факт, – продолжает Достоевский, – мы, на нашем ещё не устроенном и молодом языке, можем передавать глубочайшие формы духа и мысли европейских языков: европейские поэты и мыслители все переводимы и передаваемы по-русски, а иные переведены уже в совершенстве». А вот перевести Гоголя, Пушкина, Аввакума с русского на иностранный едва ли возможно без потерь именно того духовного пласта, стоящего за словом. И далее следует та цитата, с которой я и начал говорить об этой статье из «Дневника писателя», о переводе именно Аввакума, о всеобъемлющем духе языка, который считается «подкопытным»…
У Достоевского и Смелякова – одна идея о языке, его живом духе и характере, народных истоках, о его восприимчивости к иноземным заимствованиям и способности верно и точно передать чужую мысль, о необходимости именно с детства, с колыбели, впитать и осознать ту живую суть, что стоит за словесной формой, «телом» мысли, её «оболочкой», как выразился писатель. Она изложена разными средствами. Поэт, и это естественно, упоминает о недавней войне. Я не дерзну заявить с уверенностью, что «Русский язык» навеян именно «Дневником писателя» и конкретной его статьёй. В 1958 году Ярослав Смеляков «с тайной жаждой новых строк» приехал по писательской командировке в Сибирь. По дощатым ещё тротуарам старой части города Братска он вышел к башне старого острога, где был когда-то заточён протопоп Аввакум.
Эта встреча с прошлым снова навела поэта на раздумья о языке как выражении человеческого и национального духа. «Русский язык» был начат в 1945-м, завершён окончательно тоже в 1966-м, как и только что процитированное стихотворение «Один день». Оно состоит из нескольких частей, вторая целиком посвящена Аввакуму. Поэт словно бы ощутил себя его современником.
Удивительно близки сами мысли разных произведений – статьи Фёдора Достоевского и стихотворений Ярослава Смелякова.
Рассказ Юрия Нагибина «Огненный протопоп» завершается эпизодом казни Аввакума и авторским обобщением: «С этого пустозерского пламени возжегся костёр великой русской прозы».
Это красивая метафора, которая выражает огромное значение аввакумовского «Жития…» для отечественной литературы и культуры.
Литературоведы втискивают это произведение в свои хронологические рамки, и, отталкиваясь от времени создания, кто-то относит его к русскому барокко (что бы сказал сам Аввакум, услышав такое слово?), к ранней автобиографической прозе… На деле «Житие…» стоит вне времени и тем более вне литературных канонов. «Костёр великой русской прозы» загорелся без него – иными неисповедимыми путями. Аввакумовского жизнеописания не знали и не читали ни Пушкин, ни Лермонтов, ни Гоголь. Как литературный памятник, как памятник человеческого духа, а в этом редком сочетании и заключается его огромная сила, – оно без малого на два столетия выпало из русского самосознания, из отечественной словесности, пропало, исчезло. Точно так же исчезло до времени и «Слово о полку Игореве» подобно затерянному в плодородной земле зерну, чтобы потом, по Далю, «прозябнуть» – ожить, приняться, «пустить корешок и стебелёк».
«Житие…», как и целый ряд других старообрядческих и дораскольных памятников (например, постановления «Стоглавого собора»), издал только в 1861 году археограф и филолог Николай Саввич Тихонравов при поддержке книготорговца Дмитрия Кожанчикова. Отсветы «староверских костров» стали беспристрастно изучаться лишь со второй половины XIX столетия. Русское общество наконец «доросло» до понимания, что старая рукопись – имеющий полное право на жизнь литературный пласт, национальное богатство.