– То, что я тебе скажу, а высказать это я могу только тебе, – он снова помолчал, пауза затянулась.
Семен сделал рукой приглашающий жест: «Давай, парень, не тяни».
И Бертольд продолжил:
– Видишь ли, для меня вопрос, вправе ли я посвящать тебя в историю, которая в наше сам понимаешь какое время, когда или в «марксисты-ленинцы» угодишь, или в «старые специалисты», может для тебя и для твоей семьи оказаться опасной, – он посмотрел на Сенцова вопрошающим взглядом, как бы спрашивая, не остановиться ли?
– Прекрати политесы разводить, говори прямо, иначе посчитаю, что ты мне в доверии отказываешь.
– Семен, ты знаешь, что у меня в Германии остались родственники, отец и мать. Был брат, но он погиб на войне. Есть двоюродные сестры и племянник отца, сын его брата, то есть моего дяди, – Бертольд запнулся, – не в этом суть, я имею в виду, не в перечислении моей родни. Впрочем, без этого не получится объяснить последующие события. Мои родители были против того, чтобы я остался в России. В каждом письме мать слезно умоляла взять с собой жену и ребенка и приехать в Германию, домой, в Гамбург. По прошествии стольких лет они отчаялись меня уговорить вернуться. Но после смерти Эльзы у стариков появилась надежда на то, что даже если я не вернусь, то Курт… – Бертольд потер горло, почувствовав, что ему не хватает воздуха, будто этим движением рассчитывал облегчить себе вдох, – то Курта я отправлю к ним. Они предлагали мне дать ему возможность побыть у них какое-то время, может быть, получить образование, и потом, если он захочет вернуться, то они его удерживать не станут. Я, разумеется, не собирался всерьез рассматривать такую возможность и отвечал вежливым отказом.
– Знаешь, Сема, – он вдруг поднялся и кивнул в сторону настенного шкафчика, там у Сенцова всегда было припасено, – налей мне чуть-чуть.
Семен молча достал из шкафчика с инструментами початую бутылку, поставил на стол две железных кружки и плеснул обоим на донышко. Выпили молча. Семен закурил. Но на этот раз другу курева не предложил, теперь ясно видел, Бертольд болен, и тут же получил подтверждение своему предположению.
– Я столько раз про себя повторял, – продолжил Рихтер, – все то, что сейчас пытаюсь тебе рассказать, но слова, словно гири, сил не хватает их произносить.
– Ты помнишь, после того, что случилось с Эльзой и ребенком, я долго болел, и доктор, тот, который когда-то меня в госпитале пользовал, сказал, что с сердцем у меня что-то не так. Я названий этих медицинских не запомнил, но суть в том, что в любой момент… Тем не менее, прошло шесть лет и я жив. Были случаи, когда казалось, что все – конец, но после приступа как-то налаживалось, и общее самочувствие возвращалось в норму, а вот в последний месяц чувствую – долго не протяну, слабость постоянная, утром просыпаюсь и кажется, не смогу встать. Так вот, к чему это я тебе говорю. Когда доктор мне о моем положении рассказал, я стал задумываться о будущем Курта. Он ведь останется один.
Семен встрепенулся:
– А мы?
– Сема, вы, конечно, самые близкие нам люди, но пока он мальчишка, вы в силах ему помочь, а что дальше? И потом, пойми, одно дело немцы, что веками тут проживали, другое дело я, недавно из Германии, воевал на той стороне, чем не шпион? Одним словом, мысль эта засела в моей голове, и не было ночи, чтобы я не просыпался с чувством отчаяния от того, что не смогу проследить за его дальнейшей судьбой. И так случилось, что в двадцать восьмом году к нам в Энгельс прилетал немецкий самолет.
Бертольд поднял пустую кружку, Семен собрался долить товарищу, но тот отказался, только вдохнул не-выветрившийся спиртовой запах.
– Ты, наверное, не знаешь, да и никто не знает, что в Липецке находится авиационная школа подготовки немецких летчиков. Вот теперь, Сема, можешь меня остановить, мы встали на опасную дорожку, школа эта секретная, и если что…
Семен не стал скрывать удивления от такой информации:
– Да, не знал, если бы не ты мне такое сказал, не поверил бы. А про дорожку опасную – прекрати, мы с тобой уже не одну такую дорожку прошли, – и он вдруг рассмеялся. – А ведь однажды наши дорожки, помнится, пересеклись, и мы запросто могли друг от друга по пуле получить, куда уж опаснее, и ничего. У меня лучшего друга, чем ты, никогда не было и никогда, почитай, не будет.
От последних вылетевших слов Сенцов аж поперхнулся, почувствовал, что в глазах помокрело. С досады еще раз плеснул себе в кружку и уж поднес ее к губам, но остановился:
– Ты, давай, говори, не тормози.
Бертольд разгладил складку на брюках, посмотрел Семену в лицо и, легонько похлопав рукой по раненому колену, продолжил:
– Так вот, в одна тысяча девятьсот двадцать восьмом году к нам в Энгельс из Липецка прилетал пассажирский самолет Юнкерс F-13. Тебе, как человеку техническому, наверное, интересно было бы на него посмотреть. Красивая машина! Четверо немцев и один русский механик. Миссия этого вояжа подразумевала знакомство с жизнью поволжских немцев. Энгельс был конечным пунктом их полета, по пути они совершили посадки в Самаре, Саратове и Казани. Меня, с еще несколькими руководителями автономии, представили этим гостям в актовом зале администрации. Вначале была торжественная часть, наши выступили в очень дружественном тоне, высказывались по отношению к Германии и к гостям подчеркнуто почтительно. Разумеется, те в ответ в том же ключе – аккуратно, дипломатично, с благодарностью за многовековое проживание немцев в приютившей нас России.
А потом в буфете накрыли столы и организовали что-то вроде чаепития. Столов было десять, за каждым четверо или пятеро наших и один стол для немцев. За ним, кроме пятерых участников перелета, еще четверо сидело. Троих я знал – партийные и административные руководители, а четвертым был высокий чин из госбезопасности. Он этого не скрывал, вел себя свободно, шутил, но все время со значением поглядывал на обслуживающий персонал. Всех этих людей, официантов и буфетчиц, мы видели впервые, и нетрудно было догадаться, к какому ведомству они принадлежали. Меня эти детали волновали лишь в той мере, в какой зрела уверенность в том, что у этих немецких пилотов что-то для меня есть, и что каким-то образом они мне это что-то передадут, минуя цепкие взгляды агентов ОГПУ.
Но ничего подобного за весь вечер не произошло. Только уже расставаясь, один из летчиков, пожимая мне руку, произнес фразу на немецком, в которой пожелал мне и моему сыну успехов, здоровья и веры в светлое будущее, и вот в этой, последней ее части, прозвучала рифмованная строчка: «Да, мы верим, но проверим». Это выглядело для чужого уха вроде шутки, но у этой строчки было продолжение: «Даже бога перемерим». Так звучала строфа из студенческой песенки, которую сочинили мои университетские однокурсники. Мы в то время были яростными материалистами и выражали свой максимализм в отрицании всяческих авторитетов такими вот изощренными способами, из которых песенки и стишки были самыми безобидными. Но дело было в том, что эти слова, произнесенные немецким летчиком, свидетельствовали о том, что он знал обо мне то, что могли знать всего несколько человек, моих самых близких студенческих друзей. Он был намного моложе меня, и возможность того, что он окончил тот же университет на параллельном потоке в то же время, что и я, и каким-то образом услышал эту песенку в моем окружении, была исключена, и я воспринял его слова как послание и предупреждение к ожиданию какой-то иной информации.
Прошло несколько дней, и мои конспирологические представления от услышанных тем вечером слов стали рассеиваться. Но в одно из воскресений я, как обычно, отправился на рынок. После того, как Эльзы не стало, я сам покупаю продукты и сам готовлю нам с Куртом еду. Эльза имела эту привычку воскресного посещения городского рынка, и для меня эти походы за свежими продуктами в выходной стали чем-то вроде свиданий с прошлым.
Бертольд сжал кулаки, затем снова потер коленку:
– Извини, Семен, я многословен.