Я помню, как отец стоял в дверях хлева и с улыбкой наблюдал, как Обжора подходит ко мне, тыкает в меня своим пятачком и улыбается, – свиньи всегда улыбаются, особенно когда перед ними еда. Но ярость снова не дала мне погибнуть. Пока я вжималась спиной в шершавые доски загона, она снова приказала мне бороться. И я послушалась. Выломала из доски длинную острую щепку и изо всех сил ткнула ею прямо в мокрый пятачок. Видно, ярость придала мне хороших сил, потому что свинья завизжала обиженно и шарахнулась прочь, прижалась к стене хлева. Помню взгляд отца, полный злобы и недоумения.
С тех пор, кажется, он не пытался меня убить. Только бил, ну а к этому мы с матерью были привычные. Впрочем, произошло это, быть может, ещё и потому, что мать наконец выносила дитя и родила его в положенный срок.
Сашенька – так назвали ребенка. Было дитя один в один копией отца. Это помогло бате пережить новое горькое разочарование – опять не сын. Бабка тоже оттаяла, когда изволила рассмотреть сестренку поближе, через пару недель после рождения.
– В нашу породу пошла, – прогудела бабка. – Глаза уже сейчас чёрные, николаевские.
И тут же залила сахар ядом, сказала отцу:
– Слабая, видать, кровь у твоей жены, одни только девки и родятся.
Сашенька росла веселой, мы с матерью её обожали. Отец тоже, бывало, снисходил до неё, – привозил гостинчик с ярмарки или с праздника. Выпив, бывало и дочкой назовет. На шее катал под хорошее настроение и улыбался, слушая её счастливый визг. Я не завидовала, нет. Я слишком его ненавидела, чтобы мечтать о подобном. Но я радовалась, что жизнь будет добрее к сестре, что ей не придется убаюкивать лютые синяки на своем теле, как нам с матерью. И хоть были дни, когда отец, рассвирепев, махал кулаками и не глядел, в кого попадает, Сашенька побоев почти не видела.
Бабка оказалась права в своих пророчествах – ещё два раза рожала мать, и оба раза девок. Следующей по счёту родилась Манюшка, а сразу после её рождения наступила полоса тяжких бед. Каждая из них по отдельности не вызывала удивления, но больно уж дружно шли они одна за одной.
Мы никогда не жили богато, как зажиточные Коноваловы или Овсянкины. В тех семьях были полны избы могучих сыновей, они брали в аренду землю и выращивали на ней много хлеба. У нас такого не было. Но у нас была лошадь, корова, свиньи. А у крестьян ведь как, – у кого есть корова, тот уже не бедняк. Были в нашей деревне и такие семьи, которые перебивались полбой и хлебом напополам с лебедой, и молоко считали за лакомство.
Мать моя сбивала масло, творог, продавала его по соседям и на ярмарке, а на вырученные деньги отец нанимал по весне батрака, и с его помощью вспахивал и засеивал поле. Так и жили мы, вполне сносно, пока однажды в июне не вдарили вдруг заморозки. Почти весь хлеб, что зеленел на полях, почернел и погиб. А ведь по осени нужно было платить выкупные платежи за землю. Их начал выплачивать после крестьянской реформы еще отцов дед, недолго платил его отец, и нам еще оставалось несколько лет до полного выкупа. Чтобы расплатиться, продали всё, – корову, свиней, весь хлеб, который смогли собрать на опустевшем поле. Осталась только картоха а погребе, и той хватило лишь до Рождества. А потом еды не осталось. Не осталось у всех – у всей деревни. Даже посевное зерно, огромную драгоценность, и то съели.
Помню это постоянно грызущее чувство голода, которое преследовало меня всю зиму и весну. Я отрывала кору от деревьев и жевала её, – противную, жесткую, она кровянила мне десны и оставляла во рту горечь, продирающую до слез. Но я чувствовала, что эта горечь придает мне сил, и заставляла есть себя и запихивала кору в рот четырехлетней Сашеньке, которая была так слаба, что даже не могла плакать от этой горечи.
По утрам я едва вставала с лавки, и, если бы не окрики бабки, так бы и лежала целый день. Я благодарна бабке за то, что она заставляла меня вставать. Потому что знаю, – если бы не они, однажды я бы не встала совсем. А так мне приходилось отрывать себя от лавки, выходить со двора в поисках деревьев, на которых ещё оставалась кора, и к вечеру притаскиваться назад, волоча за собой длинные полосы, которые казались мертвыми, но несли жизнь для нас всех.
Манюшке не повезло родиться в лето перед этой зимой. После Рождества она перестала расти и все время просила есть: хныкала тонко-тонко, как щенок с перебитой лапкой. Мать вся почернела, не зная, где взять еды. И хотя она сама падала с ног от голода, поначалу в груди её оставались капли молока, сберегающие жизнь малышке. Пока однажды отец, озверев от голода, сам не присосался к её груди, не стесняясь нас. После того молоко у матери пропало. Манюшка умерла на следующий день.
Но это была единственная смерть в нашем доме. У других было хуже – некоторые и целыми избами вымирали. Мы как-то пережили эту зиму, а по весне стало легче: появилась трава, помещик помог общине с посевным зерном.
Настало время пахать, а денег на батрака не было. И отец взял с собой мать в поле и пахал на ней, как на кобыле, – а что было делать! Люди засеяли поля, и на них зазеленели хлеба. И хотя голодно было по-прежнему, но мы варили суп из травы и пекли лепешки из кореньев, и как-то продолжали жить.
Несмотря на особенные тяготы, выпавшие в том году на долю матери, следующей весной родилась Валюшка, – новое разочарование отца. Впрочем, Валюшка никому не досаждала криками и другими младенческими привычками. Она была тихим и на удивление спокойным ребёнком. Через это к ней стала благоволить бабка, которая в последние годы уже не делала прогнозы, что непременно родится мальчик.
А потом пришла оспа. Сначала она была далеко, доходила до нас только слухами, что в соседних областях оспа косит деревни. Мы боялись, то и дело ходили в церковь, просили у Богородицы, чтобы обошла нас беда.
Дохтор ходил по домам, уговаривал прививаться от оспы. Подробно рассказывал, как делается лекарство. Зря он это, конечно. Услышав, что вакцину стряпают из крови переболевших оспой коров, крестьяне махали на дохтора руками, крестились. Хоть и страшна была оспа, а никому не хотелось, чтобы у них выросли рога и копыта.
Уверения дохтора, что от коровьей крови рогов не вырастет, мало кого убеждали, и почти никто в нашей деревне не делал прививки. Но мать себе сделала, и нам с Саней тоже, втихаря от отца. Он бы узнал, снова избил бы. Но мать после того, как дохтор нас с ней вылечил, почитала его едва ли не за господа Бога. А уж как он смотрел на неё… Да, другая судьба могла бы быть у матери, но не для счастья мы приходим в этот мир.
Валюшке же прививку не сделали: дохтор побоялся, что слишком мала. А потом пришла оспа и выкосила полдеревни. Умерла бабка, чуть не умер отец. Метался в жару, бредил, считал в бреду обиды, все норовил кому-то отплатить. Меня поминал с ненавистью. А я пряталась от всех за печкой, – не могла скрыть своего счастья, ликовала: вот-вот свершится то, чего жду уже столько лет! А мать ухаживала за отцом, ночей не спала, не подпускала к нему смерть. И не подпустила.
А Валюшка умерла. Сгорела в одночасье, когда отец уже почти выздоровел, и от болезни остались только отвратительные чирьи на его лице. Проснулась с утра, заплакала, заметалась в жару. К ночи её не стало.
Оспа отступила, и мы стали жить вчетвером, – в бедности, почти в нищете. После голодного года и оспы отец так и не смог поправить дела. У нас больше никогда не было коровы. Несколько жалких куриц – вот был предел . Больше мать не рожала. Думаю, сказалось то, что каждую весну она таскала на себе плуг. Так мы и жили, а года мчались мимо нас, не останавливаясь.
Глава 2.
И вот сейчас мне стукнуло уже девятнадцать, а Санюшке – пятнадцать. Жить в отцовом доме было мне сложно, – он попрекал меня каждым куском. А все потому, что я не могла таскать плуг. Через пять минут пахоты в груди у меня что-то натягивалось, и я едва ли не теряла сознание.
Мать все чаще болела. По виду она совсем старуха, да и возраст немалый – тридцать шесть. Плуг она уже таскать не могла, и приходилось сестрице Сашеньке за всех отдуваться. Впрочем, она и строением пошла в отца, – крупная, добрая телом, с широкими плечами, она мало уставала после пахотных работ, от которых мы с матерью в лёжку лежали.