Я готова была бы поверить в ваше счастье, Валичка, если бы вы меня так не уверяли. Что делать! Я старый психологический воробей. И на мякине уверений и «веселых» повторений меня не проведешь. Я сейчас же начинаю думать: ну, если он меня, при всей его ко мне небрежности (даже почерк у вас дышит небрежностью) так уверяет – как же настойчиво и непрерывно убеждает он себя, что он счастлив и доволен! Может, и убедил. Настойчивостью можно всего достигнуть… на короткий срок.
Но это не мой genre. Я люблю видеть то, что есть. И даже настолько горда (или презрительна), что не перед собою одним <так!>, но и перед другими не скрываю того, что есть. Что сама вижу, – пусть и другие видят. Это для меня не опасно. Я не могу согласиться бояться чего-нибудь до такой степени, чтобы убеждать себя в несуществовании этого, если оно, пугающее и нежеланное, существует. Хвастаетесь сознанием. И вечно его швыряете собакам. Ваши «искренние» (без иронии!) улыбки. Валичка, очень часто для моих как-никак любящих и потому острых очей – кажутся гримасами. Но… я говорю ведь, дальше черты вашего сознания, а потому и в пустоту.
«…Ты волей круг свой сузил…»331 Приветствую в вас волю, – не сознание.
Что касается радости вашей насчет «продажной любви» – то я тоже радуюсь за вас. Не думаю только, что вы в юношу превращаетесь, мне кажется – вы просто начинаете приобретать примитивную культурность, при которой естественно человек не может не зачеркнуть этого для себя. Я даже удивляюсь, что к этой ступени культурности, для вас, повторяю, вовсе не столь уж высокой, вы приходите довольно поздно да еще сам удивляетесь. Открыли Америку, что не можете не брать каждый день ванну. Что весьма неприятное ощущение, когда тело грязно. Это и японцы знают – непрерывно купаются.
И ваши романтические приятные вожделения, которые вы воспеваете, тоже не Америка, а просто давно всем известный Гутуевский остров332. Вы-то, конечно, не имеете права, но с моей точки зрения, пожалуй, можно их противопоставить «продажной любви». Тоже довольно некультурная штука, не по росту для «сознательного» человека. Старо, старо, износилось, клочья летят… а вы радуетесь!!
Ох, Валичка, вы теряете остроту! Вы начинаете пахнуть водой, как годовалая банка с духами, стоявшая без пробки! А вам-то кажется, что нет, – вот беда. И только для тех, кто имеет достаточно тонкое обоняние, чтобы слышать ваш настоящий аромат, – вы не пахнете водой. Только потому, что мне эти ваши улыбки никогда не были нужны – я вам их прощу и тогда, когда они окончательно и явно претворятся в гримасы.
Чтобы утешить вас (знаю, вы скажете, что не от чего утешать, ибо я пишу сплошной вздор), – я вам приберегла к концу несколько сплетен.
Бальмонт назначил лекцию333. Пришло в винный сарай 600 человек. А Бальм<онт> не явился. Ибо накануне Минский и Бела334, встретив Бальмонта с «Еленой» (это «метреска», похожая, по уверению Дм. С., на сытую бациллу)335, повели их в Café Soufflet, где Бальмонт мгновенно напился и стал безобразить; кажется, безобразит и до сих пор, непрерывно. В это же время Бенуа, упорно поехавший на эту лекцию, попал не в 190 номер, а в 110, и стал ночью (было поздно) ломиться к épicier336, безобразя на тротуаре, полном апашей337. Пригласили мы анархиста338. Оказался не то буддистом, не то болваном. Позвали просто француза: сидел до такой степени, что мы все (честное слово) сошли на несколько времени с ума. Не знаем, кого приглашать. Что в Бердяева не влюблены – я это понимаю339. Я тоже не могу в него влюбиться. У нас ведь с вами всегда была немножко параллельная физиология. Хотя Смирнов… нет, нет, отказываюсь и от параллелизма. Нет места, а то бы еще посплетничала.
P.S. Нет, я вам 3 раза писала, это четвертое. Послушайте, пришлите мне роман Кузьмина <так!>340. Я вам его верну.
Дима ваши письма получил.
Милый мой Валичка! Не смущаясь нисколько вашим молчанием, пишу вам третье по счету письмо, ибо третий раз испытываю желание говорить с вами. Вероятно (по естественному закону), это желание будет являться все реже (ничто не может упорствовать в жизни без поощрения) – но пока – оно есть.
Все петербуржцы в экстазе и страстях: солнце сияет, штандарт скачет, Кареев развевается, кадеты торжествуют342. Отчасти есть какое-то глупое чувство зависти (а может, и не глупое) – и Париж кажется уныл. Но особенно унылы русские, – наша, близкая всем нам братия. Обшарканный мэоно-социалист Минский, ждущий амнистии (и кой черт он из нее получит?) и не знающий, что ему делать «со своей девой», которую никто замуж не берет – философией мэонизма343. Склонный с горя (или по легкомыслию) начать сызнова ухаживать за мной. Бела, впавшая уже в кретинизм от страха ко мне, назначающая напрасные свидания Дм. С-чу в Café Soufflet344. Бальмонт, серый и злобный, без всякой игры (cтоит быть Бальмонтом, чтобы ютиться все-таки со своей седой и унылой Екатериной345, а «метреску-Елену» – как говорит жена – селить в пансионе рядом!). Наконец, Бенуа, у которого мы с Димой были в прошлое воскресенье. Сегодня он у нас обедает между каким-то концертом с Нуроком346 (сего не видали!) и лекцией Бальмонта «О мертвых костях»347. Ну, мы на эти кости не пойдем. У Бенуа такая миквища348, что мы к концу визита почти сознание потеряли. Что от него требовать после этого? Кишение детей в крошечной квартирке, среди пыли, беспорядка и грязи обезьяны, которая непрерывно пищит, непрерывно мучимая детьми, как ни зычно кричит Анна Карловна349, «вполне посвятившая себя детям». В столовой же и брачная постель, накрытая турецкой шалью; постель, пожалуй, достаточно широкая для поцелуя, но отнюдь не для сна двух индивидуумов. Вашего возлюбленного Смирнова (он там) я не видала, но он «друг детей» Бенуиных. По-моему – мертвая собака350! Извините.
У нас чудесное «хозяйство». Ничего нет, в салоне – только ящики, но просторно, чисто, культурно и светло. Целыми днями не видаемся. Чтобы пройти к Дм. С. – мне нужно победить массу пустого пространства. Вообще живем в наивысочайшей роскоши. Мебель (minimum) только салонная. Под балконами платаны, совсем еще весенние. Но при этом романтизма в нашей жизни никакого; я и ненавижу его351.