Потом Маркус с гордостью носил его всю дорогу до Иерусалима, под началом у сэра Трюгве, чинил бесчисленные прорехи, состирывал кровь — свою и чужую. Плотный шерстяной тартан продержался на удивление долго, и хотя в Святой Земле случались такие жаркие дни, что мясо, казалось, плавилось и сползало с костей, — Маркус не снимал тартана. То был символ его клана, символ родины, дома, надежды.
Он заносил тартан до дыр. Плотная шерсть пропиталась грязью, кровью и пустынной пылью; и каждую ночь Маркус мечтал о том дне, когда сможет вернуться в Шотландию.
До того, что случилось в Дамаске. До той ночи, когда тартан сорвали с него и сожгли, предав огню и его юношеские мечты.
Когда все кончилось, Маркус надел доспехи и щит сэра Трюгве — и носил их с тех пор, не снимая. И все же каждую ночь сны о Шотландии возвращались, проникали сквозь трещины в стене, которую он выстроил вокруг своей души, заставляли мечтать о невозможном: о снеге, дыме, морозном воздухе, зелени горных долин. О невинности.
Когда Маркус наконец вернулся домой, ему стоило нечеловеческих усилий снова надеть тартан. Один только Бальтазар, наверно, и понимал, как это было нелегко. Бальтазар был тогда в Дамаске и видел, как Маркус навсегда распростился с надеждой.
Впрочем, он не до конца поддался соблазну душевного покоя, который сулил тартан. Все так же Маркус носил у пояса свой испанский меч, красноречивый знак его отличия от сородичей. Они восхищались этой привычкой, любовались смертоносной красотой чужеземного клинка, и это было прекрасно. Но даже если б все порицали Маркуса, он все равно не расстался бы с мечом. Меч нужен был ему, чтобы и в домашнем, безыскусном раю горной Шотландии всегда оставаться настороже, никогда не забывая об испытаниях, которые он прошел в заморских землях.
Как бы то ни было, сейчас на Маркусе был новый, прочный тартан; и Маркус помимо воли восхищался этим рукотворным чудом, дивился тонким полоскам алого, золотого, пурпурного на черном фоне. Тартан связывал его с наследием предков, а потому был нужен Маркусу не меньше, чем испанский меч.
И вот сегодня утром перед ним стояла леди Авалон, и солнце, на сей раз решившее выглянуть из-за туч, искрилось в ее ясных, почти белоснежных волосах, ласкало точеный овал ее лица.
Она была прекрасна даже в своем безнадежно испорченном платье. Она была еще прекрасней, когда взяла принесенный Маркусом тартан и швырнула к его ногам.
— Я поклялась, что никогда больше не надену это! — гневно объявила Авалон.
Голос у нее был нежный, звенящий, словно колокольчик, но Маркуса это ничуть не обмануло. Авалон была таким же творением Хэнока, как и он сам.
— Тем хуже для тебя, — отозвался Маркус, поднимая тартан, — потому что тебе придется нарушить клятву.
Авалон не дрогнула, не отступила ни на шаг — так и стояла, воинственно сжав кулаки. К подолу ее платья пристали сухие листья, аметисты в вырезе корсажа сверкали в солнечном свете.
— Только если ты меня заставишь, — тихо и угрожающе проговорила она.
В сознании Маркуса возникла вдруг бесконечно соблазнительная картина: Авалон, совершенно нагая и восхитительно доступная, улыбаясь, манит его к себе… Боже милостивый, как он хотел этого, как мечтал снова сжать в своих объятьях ее теплую упругую плоть, вдохнуть пьянящий аромат ее волос, снова вкусить сладость ее вишневых губ! На сей раз это будет уже не урок, преподанный строптивице, но чистое, ничем не замутненное наслаждение…
Маркус отшатнулся от искусительного видения, пораженный тем, как легко потерял власть над собой.
Авалон вдруг замерла, широко раскрыла глаза, не сводя с него почти испуганного взгляда.
«Она знает, — потрясение подумал Маркус. — Она знает, о чем я подумал… и я знаю, что думает она».