Сад сохранился, был только немного запущен — разросшийся кустарник храбро подступал к самой дорожке. Авалон пошла медленней, и сумерки окутали ее своим изменчивым покрывалом. Прижав ладони к вискам, она лихорадочно решала, как быть.
Можно удалиться в свои комнаты, жалуясь на головную боль, что будет не такой уж и неправдой. Собрать вещи, проскользнуть в конюшню, оседлать своего коня и…
Можно упасть в обморок и не приходить в себя, покуда священнику не надоест ждать…
Можно, как желает того леди Абигейл, публично отказаться выходить за Уорнера и при всех обвинить Брайса в гибели отца…
Все это — чистой воды безумие. Авалон горько, тихо рассмеялась. Быть может, Николас Латимер был не так уж и не прав. Быть может, она и впрямь безумна.
Послышался слабый шорох, впереди шевельнулись кусты — и снова все стихло. Наверное, ей почудилось.
Авалон шла по вымощенной белым камнем дорожке все медленнее и медленнее и наконец остановилась. В сумеречном воздухе прозвенела и быстро стихла короткая трель жаворонка.
Вечернее небо, лилово-синее, под цвет ее платья, стремительно темнело. Наступала ночь.
Странное спокойствие снизошло вдруг на Авалон. Она неспешно пошла дальше, в глубину сада. Где-то здесь стояла раньше мраморная скамья, и разросшийся куст жимолости осенял ее ветвями, сотворив пещеру, сплетенную из цветов и листьев. Авалон хотелось снова увидеть эту скамью, окруженную изумрудной листвой, вдохнуть чистый и сладкий аромат жимолости, обрести в этом умиротворении прежнюю ясность мыслей — и тогда, быть может, она поймет, что ей делать дальше.
Она уже дошла до конца дорожки, когда странный шорох повторился — на сей раз гораздо отчетливей, слева от Авалон, в ветвях старой вишни…
Нет, не в ветвях. Рядом с вишней, почти сливаясь в сумерках с кустарником, притаился незнакомец. Приглядевшись, Авалон поняла, что это тот самый человек, с которым она столкнулась прошлой ночью в трактире.
Авалон смотрела на него без малейшего изумления, словно в его появлении здесь, в саду, на ночь глядя, не было ничего особенного.
Сейчас, в сумеречном свете, он выглядел совсем иначе. Длинные черные волосы свободно ниспадали на плечи, вместо роскошной туники, которая была на нем вчера, появилась простая рубаха, прикрытая тартаном, — черные и золотые полосы перемежаются пурпурными и алыми.
Тартан! Авалон хорошо, даже слишком хорошо знала эти цвета. Она сама носила их целых семь лет.
Глаза их встретились, и время, казалось, застыло. Весь мир словно оцепенел, погруженный в одно из тех мгновений, которые бесповоротно меняют судьбу.
В глазах незнакомца вспыхнул беспощадный, торжествующий блеск.
— Розалинда, — проговорил он, и, господь свидетель, Авалон опять не уловила в его голосе ни малейшего следа шотландского акцента.
Что и неудивительно, потому что Маркус Кинкардин почти всю свою жизнь провел вдали от Шотландии.
Авалон отступила на шаг, выставив перед собой руку, словно так могла остановить его. Но ничего не могло спасти ее.
Маркус выпрямился во весь свой гигантский рост, легко и пружинисто шагнул к ней. В темноте блеснули его белые зубы.
— Розалинда, — мягко повторил он. — Но вернее будет — леди Авалон.
И тогда остальные набросились на нее.
3.
Связанную, с кляпом во рту, Авалон засунули в пеньковый мешок и бросили на повозку, навалив сверху свежего сена.
Нападавших было человек восемь, включая и сына Хэнока, который лично связал ей руки и заткнул кляпом рот. Перед этим Авалон ухитрилась как следует двинуть его кулаком в подбородок. Она дралась, как дикая кошка, но противников было слишком много, и они живо скрутили ее.
Маркус стоял над ней, вытирая кровь с разбитых губ, затем наклонился, чтобы крепче затянуть путы на связанных руках, и усмехнулся знакомой безжалостной усмешкой.