Однако король ещё дышал — более того, рассудок его оставался ясным, а речь, хоть и звучала тихо, всё же не изменяла ему. Людовик не издал ни единого стона, ни единой жалобы. У него не оставалось времени на слабость. Он уже сложил с себя бремя власти, считая правителем сына. Истекали его последние часы в этом мире — ни подручные, ни кольцо Ценобиуса, ни миро из Реймса больше не хранили его бренную жизнь.
Когда в его спальню вошли те, кому он не доверял в последние месяцы, но больше всего хотел видеть возле своей постели, Людовик успокоено вздохнул: верный куманёк успел вовремя и исполнил приказ. Иного и не следовало ожидать от Тристана Отшельника — он бы из кожи вон вылез, но справился с любым поручением, что не раз доказывал прежде. Прерывисто дыша, едва шевеля исхудавшими руками, не в силах оторвать голову от подушки, Людовик говорил. Он оставлял сына, чьего возмужания так и не дождался, поручив его опеке монсеньора де Божё. Он, никогда не живший в мире ни с другими государствами, ни с собственным отцом, ни с вассалами, завещал преемнику оберегать покой Франции, не вступая в противостояние ни с Бретанью, ни с англичанами, удерживающими власть над Кале. Он выбрал людей, достойных находиться рядом с новым королём до его совершеннолетия, отослал часть своих лучников в Амбуаз, отдал распоряжения насчёт своего погребения. Дальновидный монарх всё продумал заранее, даже в таком щекотливом вопросе, как выбор последнего пристанища, выделившись из череды предшественников, спящих вечным сном в аббатстве Сен-Дени.
— Я хочу покоиться в базилике Нотр-Дам, что в Клери. Я так решил. Я обо всём позаботился… Моё надгробие пусть украшает позолоченная статуя. Оливье знает… Запомните, сын мой, имена, которые я вам назову. Пусть эти люди идут в траурном кортеже. И берегите… Людей, которых я оставляю вам. Они будут верными слугами.
Дофин, наморщив лоб, сделавшись необычайно серьёзным, запоминал распоряжения августейшего отца. Впервые с пробудившимся сожалением, возобладавшим над страхом, который всегда внушал ему Людовик, смотрел он на умирающего, изнурённого болезнью, оставлявшего всё земное. Тяжесть управления целым государством ложилась на детские плечи. Устав говорить, Людовик смежил веки, погрузившись в дрёму. Страх, преследовавший его целый год, отступил. Он проиграл сражение со смертью, но мысль эта уже не приводила его в отчаяние. Король желал теперь только одного — если умереть, то умереть непременно в субботу. И действительно, наступила суббота последней недели августа, и звонили колокола, славя Богородицу, и день истекал, когда Людовик Одиннадцатый исповедался старцу Франциску и приобщился святых тайн. Он, окружённый теми, кто был ему дорог, читал молитву. Его бескровные губы шевелились, чуть слышно произнося:
— Pater noster, qui es in caelis, sanctificetur nomen tuum. Adveniat regnum tuum. Filat voluntas tua…**
Людовик внезапно захрипел, глаза широко распахнулись, по телу пробежала судорога. Куактье, подскочив к постели, схватил его руку, нащупывая пульс. Жилка, прежде привычно бившаяся под подушечками пальцев, утихла, замерла. Взмокнув от волнения, лекарь разжал пальцы, переводя растерянный взгляд на лица присутствующих, не решаясь посмотреть на того, кто лежал перед ним, враз освободившийся, отрешённый и больше не страдающий.
В восемь часов вечера тридцатого дня августа Людовик Одиннадцатый испустил последний вздох.
Тристан л’Эрмит, склонившись над мертвецом, всматривался в разгладившиеся, застывшие, удивительно спокойные черты. Великий прево встречал смерть бессчётное число раз, но почти никогда она не являлась ему вот так, под маской умиротворения. Тристан хорошо знал: именно такого её проявления Людовик опасался больше всего, считая приманкой, предназначенной примирить обречённого с неизбежностью. В конце концов гордый король смирился сам. Губы, отдававшие приказы, сомкнулись навеки, деятельный разум угас, и только окоченевшая телесная оболочка осталась от повелителя Франции.
Над усопшим монархом хлопотали слуги под руководством Куактье, обмывая и бальзамируя тело. Оплывали горячими восковыми слезами свечи в тяжёлых жирандолях. Великий прево тряхнул головой, не вынеся тяжёлого духа благовоний и ладана. Ему захотелось побыть в одиночестве. Он вышел в парк, куда проникали звуки из недремлющего замка — рычание зверей, клёкот птиц, бряцание алебард, голоса, но здесь его не потревожил ни один человек. Резким движением Тристан вздёрнул голову — точно так делает волк, готовясь завыть. Куманёк припомнил, как покинул этот мир Карл Седьмой, как лежал он, бездыханный, на хорах в соборе Парижской Богоматери — но тогда будущий Великий прево, хоть и чуял близкие перемены в собственной судьбе, не ощущал столь неприятной опустошённости, которая настигла его теперь. Тристан тосковал — надрывно, как горюет человек, разлучённый с чем-то бесконечно дорогим. Он давно ждал того, что случилось сегодня вечером, и всё-таки утрата потрясла его. Тристан умел прятать чувства, владевшие им; скрывал и скорбь. Только опущенные углы губ и затуманенные, будто подёрнутые ледяной дымкой глаза выдавали его горе.
Великий прево был лютым тигром, свирепым и бесстрашным, готовым по малейшему знаку растерзать кого угодно. Он не ведал ни сострадания, ни жалости. Кто сделал его таким? Воинственное время, закружившее безродного фламандского мальчишку в водовороте событий? Короли и наставники, вытравлявшие из него всё человеческое во имя великого служения? Или сам он капля за каплей изгнал из души всё светлое, потакая жестокой натуре прирождённого убийцы? Тристан не знал и никогда не размышлял над этим. Он был создан, воспитан и обучен для того, чтобы угождать господину, беречь его покой, подчиняться его требованиям. Один только раз он ослушался, выйдя из тени Людовика, поступив по велению совести. Приказ так и остался неисполненным. Тристан даровал жизнь цыганской колдунье. Он никогда бы, в отличие от Франциска Паолийского, не осмелился назвать любовью то, что влекло его к Эсмеральде. Но теперь он постиг смысл непонятных поначалу слов старца.
* Филипп Добрый
** Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя… (лат.)
========== Глава 20. Щедрейший из даров ==========
Эсмеральда, несмотря на преследовавшие её несчастья, осталась столь же болезненно восприимчивой к чужим бедам, как и прежде, она питала суеверный страх пред могущественным ликом смерти. Но всё-таки в душе её шевельнулось нечто вроде радостного удовлетворения, когда глашатаи на перекрёстках закричали о смерти короля, а колокольни всех церквей Тура разразились печальным звоном. Кафедральный собор Сен-Гатьен, базилика Святого Мартина, церковь Сен-Жюльен перекликались между собою, оглашая округу медной панихидой по усопшему Людовику Одиннадцатому. Колокола раскачивались, приводимые в движение крепкими руками звонарей, проливали с высоты на город звонкую свою музыку. Они возвещали избавление Эсмеральды от расплаты за преступление, совершённое не ею, за преступление, истинный виновник которого давно лежал, зарытый в неосвящённой земле, как колдун и самоубийца.
Второго сентября траурный кортеж доставил покойного короля в Тур, где в соборе Сен-Гатьен архиепископ Гелий Бурдэнский должен был отслужить над ним панихиду. Не в силах усидеть дома, цыганка нарушила затворничество и в сопровождении Жака, приставленного к ней вместо лишившегося доверия Готье, вышла на улицу, смешалась с толпой, спешащей к пути следования катафалка. Подвергаясь опасности пострадать в давке, извиваясь ужом, она всё же протиснулась в первые ряды. Она хотела видеть своего поверженного врага, проследить его последний путь. Её толкали, сдавливали, напирали сзади — цыганка больше не замечала ничего. Всё её внимание заняла скорбная процессия.
Шесть лошадей медленно везли по мостовой повозку. Туловища их были полностью покрыты ниспадающими до самой земли попонами из чёрного бархата с прорезями для глаз и ушей, делающими животных похожими на призраков. Из того же материала, что и попоны, изготовлены были и их сбруи. В повозке, покрытой всё тем же траурным бархатом с белыми крестами по бокам, спереди и сзади; под золотым балдахином лежало набальзамированное тело того, кто совсем недавно управлял страной, вершил человеческие судьбы, плёл нити заговоров под сенью Плесси-ле-Тур. Побледнев, плотно сжав губы, Эсмеральда впилась взглядом в обращённое ней в профиль осунувшееся, остроносое восковое лицо. Она перенеслась памятью в ту страшную ночь, когда волосок, на котором висела её жизнь, множество раз грозил оборваться. Это он, тот, что лежал, окоченевший, под золотым покровом, приказал повесить её, науськал на неё свирепейшего из своих слуг. Это из-за него она стала пленницей Великого прево. Лошади увозили мёртвого короля всё дальше, следовавшие за ним слуги королевского дома, пажи и горожане совсем скрыли его от взора Эсмеральды, и только балдахин, поддерживаемый на восьми копьях, плыл над толпой. Девушка вздрогнула: она заметила Тристана. Великий прево, понурив голову, ехал шагом, чёрная попона, покрывающая круп его коня, мела камни мостовой. На его лице застыла угрюмая маска, серые глаза были мрачны, как холодная осенняя полночь.