За "Ленивкой" к началу Великого поста столько грехов набиралось - не счесть, лишние целовальнику вовсе не требовались.
Но тут в голове у Стеньки случилось то ли затмение, то ли прояснение.
Распрощавшись с доброхотом-сидельцем, он пошел себе потихоньку, рассуждая примерно так: ведь не раз и не два доводилось ему, ярыжке Степану Аксентьеву, затевать суету и суматоху, носиться непонятно где высунув язык, а потом за все свое усердие он чудом батогов избегал, дай Господи здоровья Деревнину. Так нужно ли на сей раз, опозорившись с ловушкой, немедленно радовать Земский приказ новыми затеями? Не разумнее ли хоть денек посидеть тихо?
Грустно ему сделалось от этаких мыслей - ведь они означали, что нет в ярыжке прежнего рвения, что устал и затосковал, что пуглив сделался не в меру. А коли рвение не являть - так ведь и подьячим никогда не сделаешься! Потому и смутно на душе, потому и пасмурно, хотя зимний день - солнечный, яркий, слепящий.
В таких вот рассуждения не то что побрел - а как бы сам себя за шиворот поволок Стенька в приказ. Прошел через торг, не имея намерения карать мелкую сволочь, а чтобы видели - вот она, власть, от государя поставленная, никуда не делась.
И вдруг навстречу этой хмурой, словно оголодавший волк, власти, другая - бодрая, голосистая. Земского ярыжку Мирошку Никанорова нелегкая несет!
Ну, коли и этот про сковородку спросит, подумал Стенька, зашибу к блудливой матери! Насмерть! Пусть потом хоть в яме сгноят!
Очевидно, Мирошка (мужик уже немолодой, из тех, кто в юные годы займет свою ступеньку на чиновной лестнице - и с той ступеньки его на погост сволокут) сообразил, что товарищ не в духе.
- Каково похаживаешь, Степа?
- Твоими молитвами, - буркнул Стенька.
- Тебя твой подьячий обыскался. Я тебя заменю, а ты к нему беги! Недолго уж осталось - народишко, гляди, шалаши закрывает.
Безмерно довольный, что его отлучка с торга осталась незамеченной, Стенька поспешил к приказу. Но Деревнин, как на грех, оказался занят. Пришлось обождать. А ждать в теплом помещении, где так надышали, что нехорошо делается, да еще не снимая тулупа, было выше Стенькиных возможностей. Он вышел на крыльцо и окинул взглядом Красную площадь.
Чем плохо жилось ярыжке? Вот она, кормилица-поилица, отсюда и до Василия Блаженного, и еще туда, вглубь, до Богоявленской обители. Всякий ярыжку знает, иной калачом угостит, иной стопочку поднесет. Коли пошустрее быть - можно и приработок сыскать. Так нет же - неймется!
И все это оставить ради дурацких соляных варниц? Стенька даже вздумал, что человек в здравом уме и твердой памяти такого делать не может и не должен. Соликамск - это ведь не город даже, не посад, а - село большое! Ни тебе торга путного, ни храма с дорогим убранством, ни тысячной толпы знакомцев...
Стенька вовремя сунул нос в дверь - Деревнин освободился. и сам к ярыжке подошел.
- Ты, Степа, вот что - ты меня дождись. Но тайно. Когда стемнеет, встань у Никольских ворот, оттуда посматривай. Я выйду - ты с места не двигайся. А как Протасьев пойдет - и ты за ним, понял?
- А что за ним? Он ведь тут же извозчика возьмет! Они же съезжаются, ждут, когда приказные по домам пойдут!
- Вот до извозчика его и проводишь. И как он к саням подойдет, и ты туда же, и жди приказа моего! А теперь - ступай, не до тебя...
Странное распоряжение Стеньке не понравилось. Конечно же, Протасьев, тайно принимавший у себя Арсения Грека, нуждался в особом внимании - но мог бы Деревнин и подробнее расписать свой план.
Но Стенька честно выполнил все, что положено. Он позволил Деревнину выйти из приказа и торопливо исчезнуть в устье Никольской улицы. Народу там было немало - кто отстоял службу в каком-либо из кремлевских соборов, кто на торгу припозднился, коли не все - так многие Никольской улицей уходили.