Скорбь во мне росла и заполнила меня до краев, и картины вокруг меня были так проникновенно отчетливы, гораздо отчетливей, чем бывает сама действительность; осенние цветы в стакане с водой — среди них темно-рыжий георгин — горели в таком мучительно прекрасном одиночестве; каждая вещь — даже поблескивающая медная ножка лампы — была так удивительно хороша и наделена таким пророческим одиночеством, как на полотнах великих мастеров.
Я отчетливо видел свою судьбу. Еще немного тени к моей печали, еще один взгляд моей сестры, еще один взгляд цветов, прекрасных, одухотворенных цветов, — и чаша переполнилась, и я погрузился в безумие. «Оставьте меня! Вы же не знаете!…» На полированную крышку пианино ложился луч лампы, отраженный в темном дереве, такой прекрасный, такой таинственный, весь напоенный печалью.
Теперь моя сестра снова поднялась, она шла к пианино. Мне хотелось умолять ее, мне хотелось изо всех сил помешать ей, но я не мог, из моей отъединенности не изливалось больше никакой силы, которая могла бы остановить ее. О, я знал, чему сейчас суждено свершиться. Я знал ту мелодию, которая сейчас воплотится в слова, повеет обо всем и все разрушит. Немыслимое напряжение сжало мое сердце, и, когда первые обжигающие капли брызнули у меня из глаз, я уронил голову на стол, раскинул руки, и слушал, и впитывал всем своим существом и теми новыми чувствами, которые у меня появились, — слушал слова и музыку одновременно, это были стихи на музыку Вольфа:
Что вам ведомо, о сумрачные кроны,
Про прекрасные минувшие века?
Родина за цепью гор зеленых
Недоступна, непостижна, далека! [14]
И тогда мир во мне и вокруг меня стал ускользать и расплываться, потонул в слезах и звуках, и не сказать словами, как он лился, струился и какая в этом была доброта и боль! О слезы, о сладость крушения, о блаженство растворения! Все книги в мире, полные мыслей и стихов, — ничто в сравнении с одной минутой рыданий, когда чувство накатывает волной и душа осознает и ощущает себя неизмеримо глубоко. Слезы — тающий лед души, и плачущий парит средь ангелов.
Я плакал, забыв все поводы и причины, и спускался с высот непереносимого напряжения в мягкие сумерки обыкновенных чувств, без мысли, без свидетелей. И мелькающие картины: гроб, а в нем такой любимый, такой важный для меня человек, но только я не знаю кто. «Может быть, это ты сам», — подумал я, но всплыло другое важное видение, из бездонного нежного далека. А разве когда-то, несколько лет назад, или в какой-то прежней жизни я не видел чудесную картину: стайка юных девушек, живущих высоко над землей, создания туманные и бесплотные, прекрасные и счастливые, парящие легко, как эфир, и стройные, как пение скрипок?
Года пролетели с тех пор, они мягко и властно оторвали меня от этой картины. О, может быть, смысл всей моей жизни был только в том, чтобы увидеть однажды этих пленительных парящих девушек, спуститься к ним, оказаться среди них, стать таким, как они. Но они пропали где-то вдалеке, недостижимые, непонятные, никем не спасенные, устало овеянные тоскою отчаяния.
Года падали, как снежинки, и мир переменился. Я хмуро шагал к какому-то домику. Очень скверно было на душе, и неприятное ощущение во рту сковывало меня, я потрогал языком шатающийся зуб — и тут он подался и выпал. Потрогал другой зуб— и тот выпал! Там оказался врач, совсем молоденький, и я стал ему жаловаться, умолял о чем-то, показывал ему выпавший зуб. Он беспечно рассмеялся, махнул рукой с профессиональным выражением неизбежности и покачал головой — дескать, ничего страшного, это не вредно, такое часто случается. «Боже», — подумал я. Но он не успокоился и указал на мое левое колено — мол, обратите внимание, вот с этим шутить неуместно. С невероятной быстротой я ухватился за коленку — и увидел! Там была дыра величиной с палец, а вместо кожи и тела — бесчувственная, мягкая, рыхлая масса, легкая и волокнистая, как увядшая ткань растения.