Банк, видите ли, не выдал по какой-то причине деньги, и он был вынужден сидеть в конторе и смотреть, как конторские девки щелкают на счетах и прыскают, рассказывая про какие-то свои, вовсе не охотничьи дела. Да будь бы жив Евстигней Иванович, да он бы этих девок самолично выбросил из конторы в окно. А если бы узнал, что охотник Петр Захарович ждет трудовые рубли и теряет попусту третий день в горячую пору промысла, да он бы и контору ту по бревну раскатал...
О чем ты плачешь, ель?! О чем ты плачешь?
Дядя Петр покачивает головой, беседует:
"Ты-то будешь жить. У тебя половина корней согрета. Только половина и уж совсем другое дело, другой оборот. Приберег тебя человек, потому и ожила. И сам-то я, глядя на тебя, ожил. Ты помнишь, чуть тепленький явился на это место? А отчего? Оттого, что почти побывал на том свете".
Летом, в межсезонье, дядя Петр нанялся на лесопилку точить пилы и другие режущие инструменты. На лесопилке практикант - парнишка с отвислой губой - воткнул рубильник, не поглядевши по сторонам. Заволокло дядю Петра в пилораму и стало мять. Полотен он еще не успел навесить, а то вмиг развалило бы его. Мяло секунды две-три, а в больнице лежал полгода. Сперва и вовсе был недвижим. Когда рабочие вынули его из пилорамы и положили на опилки, то накрыли мешковиной с лицом и ногами, как закрывают покойника, и стали ждать конфликтную комиссию.
Парнишка-практикант, винясь перед всеми, плакал и вытирал кровь с лица дяди Петра и обнаружил, что тот еще немного дышит.
После больницы охотник лежал на полатях, синий, слабый, и плевал в старую онучу кровью. Он явственно ощущал, как угасает в нем что-то и все ему вокруг становится неинтересным и даже надоедным.
Ранней весной, когда над окном, вниз корешком, вроде остренького хрена, выросла сосулька и сырой ветер саданул ставней, словно бы рассердившись на лежебоку-хозяина, словно бы требуя выйти, еще раз поглядеть да уточнить, стоит ли жить на этом свете, дядя Петр слез с полатей.
- В лес хочу!
- Какой тебе лес? - запротестовала всю жизнь понапрасну протестовавшая жена. - Ты погляди на себя. Краше в гроб кладут...
- В лес хочу! - уже сердито новгорил дядя Петр.
Семейство дяди Петра знало: если "сам" начал сердиться, значит, дело клонится вроде бы к лучшему. Даже вполне может быть: после этого он пойдет на поправку.
Провожал дядю Петра зять, лесничий, с которым он не разговаривал уже года три, потому что тот однажды клюнул на взятку и принял у конторы Кабардалес неприбранную лесосеку, ту самую, в которой скрылся кот.
Зять помог срубить охотнику избушку в семь рядов, верней, помог скатать бревна на мох, а все остальное дядя Петр уже делал без него.
И как-то получилось, что сухопарая, всего о две-три лапы, елка с сучками-шильцами очутилась подле окна. Осталась и живет себе.
Видно, весна воскресила их.
Какая это была весна! Дядя Петр словно бы заново рождался на свет. Рубил избушку - топорище в мыле, но он, стиснув зубы, работал до полного изнурения, до ломоты в костях. И скоро перестал пятнать красными плевками снег вокруг постройки.
Березник швырял в него отрубями сережек, допьяна опаивали его хвойным духом сосняк, пихтач, ельник. Кровь по жилам гнало, как вешние потоки в половодье. Шумела тайга, звенел от птичьих песен небосвод, дятлы весело барабанили по сухостойникам, зорянки делали охотнику побудку. Казалось охотнику - все птицы хором славили его труд и вместе с ним радовались его выздоровлению, упивались непоборимой, могучей, солнечной жизнью.
По ночам дядя Петр слушал лес. И не было еще в жизни ничего приятнее этого великого, слитого воедино шума тайги.
Порой ему казалось, что он сойдет с ума, не переживет такую небывалую весну.
...Лапку ели тронул чуть заметный, далекий свет.