Тучи летели так низко, что края их временами задевали за наши головы. Я любовался странной картиной — пики попадавшихся нам изредка лиственниц часто пропадали в сплошном тумане, а ниже все было отчетливо видно на километры. Этот придавленный грозным, молчаливо кипящим, уносящимся куда-то вдаль небом тундровый мир был до слез темен и скорбен. В его униженности и унылости была своеобразная красота. Я с наслаждением топтал его ногами, вслушивался во всхлипы под каблуком.
Недалеко от вахты к нам подошел Липский. Анучин извинился и побрел отыскивать свою пятерку. Липский дрожал от холода в насквозь промокшем бушлате. Он сунул руки в рукава, жалко согнулся. Нам надо было проторчать на ветру не менее часа, пока мы доберемся к воротам. Мимо нас прошли два человека, закутанные в одеяла, как в плащи. Липский с завистью смотрел им вслед.
— Додумались все же!.. Завтра и я попробую. Одеяло легко пронести под пальто, а потом — вытащить и накрыться. Удивительно удобно! Как по-вашему? Я не ответил. Я думал о новом месте работы и о прекрасной женщине, моей будущей начальнице. Около нас скапливалась толпа — молчаливые, озябшие, скорбные люди. Липский тронул меня за руку, чтобы вывести из задумчивости.
— Сергей Александрович, займемся делом, — сказал он. — Мы разобрали с вами новые теории времени и энергии. Перейдем теперь к пространству и тяготению.
МИШКА КОРОЛЬ И Я
В начале октября меня перевели из второго лаготделения в первое. Во втором отделении жили строители — землекопы и проектировщики. В первом — производственники: рабочие Малого завода, шахтеры и рудари. Я был теперь производственником — инженером опытного цеха.
Я остро ощущал утрату старого жилья, даже по родному дому так не тоскуют, как в первые дни тосковал по второму лаготделению. Там, в этом вечно голодном втором, где ложки облизывались насухо, а хлеб подъедался до крох, было сравнительно опрятно и чисто, интересно и культурно. Там обитала интеллигенция, там был интеллигентный быт. В клубе скрипач Корецкий играл Равеля и Паганини, Сарасате и Баха, Алябьева и Де-Фалья. В бараке можно было сразиться в шахматы с проектировщиком Габовичем — любому его противнику быстрый мат гарантировался. На нарах беседовали Потапов и Эйсмонт, Прохоров и Альшиц, Хандомиров и Ходзинский. Когда не очень лило, я часами прогуливался по зоне с Анучиным, мы спорили о философии Лейбница и Шпенглера, поэзии Вийона и Маяковского, эпосе Гомера и Шолохова. С милым, всегда немного грустным и очень мужественным Липским обсуждали представление Леметра о мироздании, общетеоретические ошибки Гейзенберга и Бора, парадоксы Де-Бройля и Борна. С забиякой Прохоровым бегали рассматривать этапы женщин, их уже прибыло две баржи, с профессором Турецким — исправляли партийную линию, выстраивали ее по-ленински, обсуждая одновременно, есть ли у нас какие-либо шансы на досрочное освобождение. А все это, поздно ввечеру, почти в полночь, часто завершалось тем, что по моему с Прохоровым примеру кто-нибудь брал пустое ведро и выклянчивал на кухне остатки ужина — вот было торжество, если повар попадался с душой, и в барак притаскивали дополнительного супа и каши! Нет, там, в этом нелегком и, по-своему, хорошем втором лаготделении я впервые всем нутром ощутил, что не единым хлебом жив человек.
Теперь со всем этим приходилось проститься. Все в Норильске знали, что первое лаготделение — царство блатных. И в нашем интеллигентском втором тоже имелись — целые бараки — и уголовники, и бытовики. Но там их подавляла массой «пятьдесят восьмая», воры могли учинять отдельные безобразия, но творить безобразную погоду были бессильны. А в первом лаготделении они распоясывались.