Зато он с охотой распространялся о мировой и гражданской войнах, о созданном им, первом на их фронте, Совете солдатских депутатов, о том, как он провозглашал в местечках советскую власть, арестовывал помещиков и буржуазию, давал отпор белополякам и рубил под комель контрреволюцию! А годы, когда партию трясла жестокая лихорадка дискуссий, вставали в его рассказах так ярко и образно, что я мог слушать его часами. Его тронуло мое внимание. Он развлекал и просвещал меня. Он вдалбливал в меня свое понимание мира, оттачивал на мне искусство доказательств и умолчаний, опровержений и издевательств «Какой он ученый? ворчал Витос, — Трепло, вот он кто!»
Журбенда вторгнулся в мою жизнь в день, когда нам объявили, что переводят из тюрьмы в лагерь. Нас вызывали одного за другим на комиссию и спрашивали, хотим ли мы работать. Мы ни о чем так не мечтали, как о работе. Исправительно-трудовой лагерь представлялся нам чуть ли не земным раем в сравнении с тюрьмой, разумеется. Мы бредили вольным хождением по зоне, с клубами, кухнями, где сам берешь еду, репродукторами, которые гремят в каждом бараке, свободно получаемыми газетами.. Лагерь приближал нас к стране, в нем было что-то от воли. Мы все стремились в лагерь. Я поспешно ответил «Очень хочу работать!» — когда меня спросили, как я отношусь к труду, тюремный врач с сомнением посмотрела на мои пожелтевшие от цинги ноги и сказала «Годен!». Мне пообещали, что отныне я на недостаток работы жаловаться не буду.
А когда я возвратился в камеру, в ней оказалось двое новеньких: Иоганн Карлович Витос, седой латыш, в прошлом, при Дзержинском, один из руководящих работников ВЧК, в последние годы секретарствовавший в каком-то московском райкоме, и этот рыжеватый Журбенда. Витос и Журбенда сидели на нарах спинами один к другому — они познакомились с час назад и успели поссориться. Не знаю, бывает ли столько раз описанная любовь с первого взгляда, но ненависть с первого слова встречалась мне часто. Именно такое чувство охватило Витоса. Крепкая ненависть соединяет прочнее пылкой любви. Отныне Витос, где бы ни был, думал о Журбенде и стремился к нему, чтобы вылить на него яд. Он охотно добавил бы и удар, но, как я уже упоминал, Журбенда считал кулак аргументом увесистым, но не веским. Этот человек жил среди слов и для слова. Он пробовал слова на вкус, дышал ими, как воздухом, дрался словом, как ножом; погружался с головой в его диковинную магию — не уставал, никогда не уставал наслаждаться его волшебством!
— Приберите камеру, — приказал нам дежурный надзиратель. — Скоро переведем вас в другой корпус
Нам было не до уборки. Мы обсуждали предстоящий выход в лагерь. Уже было известно, что нас отправят из Соловков в Норильск, на строительство металлургического завода. Жизнь делала очередной крутой поворот. На этот раз это был поворот к лучшему. Кончилась кампания истребления, где-то наверху наконец схватились за голову. Да, теперь становилось ясно, что подведена черта не только под Ежовым, но и под ежовщиной, ветерок воли пахнул нам в лицо. Шло лето тридцать девятого года.
Во время нашего восторженного разговора загремели засовы. В камеру вошли начальник тюрьмы Скачков, человек с аскетическим лицом и горящими глазами, его помощник майор — толстячок Владимиров, корпусной надзиратель и коридорный «попка». Капитан госбезопасности Скачков в прошлом командовал на Лубянке. К нам на Соловки его послали за какое-то прегрешение, ходили слухи, что к нему уже «подбирают ключи» Умный, желчный, жестокий, он пока был еще всевластен на острове. Охрана бегом кидалась исполнять любой его приказ. Мы боялись и смотреть на него.
— Вот как — посиделочки устроили? — недобро поинтересовался он.