Старики ныли: «Да ну его, дьявола. Отступитесь. Ведь пошту везем… Утопим, грех на нас. Жизнью не замолить… Бросьте, ребята, варачкаться. Было бы мясо, а то тьфу».
Но не слушали их братаны, развеселились. Парус подняли, Клюев Нос обогнули, едва не залились, едва ко дну не отправились, но сплавили кита к домашнему берегу. А там народу сбежалось, всем интересно. Один парень был безногий, все у окошка сидел, так слезами заревел: «Батя, возьми поглядеть». Запряг отец лошадь, посадил калеку в роспуски и отвез к реке. Никто кита в натуре не видал – если когда и случалось в море на промысле, так миновали стороной с божьей молитвой, – и потому зверь всем в диковинку, всем тронуть хочется. У него шкура скользкая, как у налима, чешуи на коже нет, а хвост – вилкой горизонтальной. Вот и гадай – рыба иль зверь. Одни говорили, что рыба, раз перо плавниковое на спине и хвост вилкой; другие упирались – зверь морской, на спине клепки нет и жаберных крышек в головизне. Обсуждали горячась, наблюдали ревниво, как братаны ловко разделывали кита.
«И зачем ему такая головизна, дураку? Думает он ей, што ли? У него, поди, глупа голова?»
«Так от природы устроено», – возражали.
«Глупо устроено. Раз головизна не тумкает, дак на кой хрен? Дай ему чуть, чтобы пасть вмещалась».
«Не пасть, а ворота с бороной. Лешева сила. Прости, Господи, чего мать-природа ни сотворит. Поди, и есть-то нельзя».
«А сала на три пальца, как у хорошего кабана. И мясо красное, будто скотское, и позвоночник, как стульё, можно сидеть».
«Эй, Мишка, даровой зверь-от. Божий зверь-от, на всех даден. Отруби спробовать, не греши. По десять пуд прикинуть, дак на всю деревню».
«Обойдетесь… Жидко ст… будете», – хмуро отказывал Крень. Оглядывался, видел за толпой отца, маленького, сутулого, с шелковой ухоженной бородой. Старый Крень не подходил, он оставался на скате горы, отдельный от всех: его не удивишь китом, его ничем не поразить, Федора Креня.
«Хрисанф, ты-то бери сколько хошь», – предложил Мишка братану. Но тот заотказывался: «На кой мне… Разве кусок возьму на коклеты, бабе попробовать».
Почтари тоже отказались от доли, плевали в сторону кита: «Нам этой пропадины и даром не надо».
Мишка набил бочки мясом, подсолил слегка, чтобы не сквасить, и, не мешкая, на карбасе сплавил в Слободу, а там сбыл в орсовую столовую. Возвращаясь с последнего пути и прикидывая выручку, думал: «Теперь заживусь. Своим домом встану. Хватит из отцовой руки глядеть».
Но старый Крень рассудил тогда по-своему. «Миш-ка-а… Мир, разделившийся в себе, не устоит, – воскликнул, кривляясь. – Нам ли с тобой считаться, христовенький мой. Мне уж обед заказан в могилевской. Все твое будет, Мишень-ка-а».
И вновь смирился Михаил, но, словно бы против воли его, с дрожью и мутью в душе впервые всколыхнулась к отцу душная злоба.
Любил Федор Крень поиграть с человеком, окутать его жалостными словами.
Вот и нынче, зачем он явился в сон? В какой такой обман собрался вовлечь? Что за радость ему от той причуды? Возьми, говорит, сынок, рыбеху ту безголовую, сунь в воду и, не отымая руки, жди, пока щука не схватит, только пуще держи. Привидится же такое. Словно и не сон, все взаболь так. Даже сердце чикнулось и застопорило, чуть совсем не осеклось… А отец-то впервые таким показался, еще молодец молодцом: рубаха без опояски, ворот нараспашку, и по груди бежит борода, еще без серебринки, с рыжим кудрявистым начесом на две стороны… Значит, ему сладко от моей боли? Значит, ему желанны мои муки? Гос-по-ди-и…
На улице стихло, ветер упал, повалил липкий тяжелый снег под черным низким небом. Бобыль отвернул угол влажного одеяла с оконца и зажмурился: так светло и чисто было от первого снега.