– Ты для кого говоришь, – одёргивала его жена, – словно на трибуне, думаешь, нас подслушивают, или так считаешь? – В голосе её колкая насмешка, а во взгляде читалось: «Бравурных речей не люблю, ты знаешь». В памяти её было немало примеров, что могли скомпрометировать веру мужа, обнародовать не имело смысла, они представляли секреты.
Отец был в замешательстве, не знал, что ответить, но, заметив, что его растерянность заинтересовала Альберта, понимал, что отмолчаться не получится, это может посеять сомнение в душе подростка, что полон энтузиазма, со значком комсомольца. Он знал, чем вызван скептицизм жены. Старая русская знать, лишившаяся всего в годы красного террора.
– Дорогая, а что ты скажешь про ядерный паритет и первый человек в космосе – наш гражданин. На этом ставлю точку. Потому что Родину не обсуждают, ей, как матери, чем могут, служат.
Это высказывание говорило о том, что дебаты на исторические темы в данный момент не уместны.
– Ой, не надо патетики, когда свою маму даже телефонным разговором не порадуете. Мать Альберта поняла, что разговор надо вовремя перевести в бытовую плоскость. А идеология сейчас отдыхает, дремлет.
– Вот возьму сейчас и позвоню. Только вечером, пожалуй, не стоит, спать не будет. Её и так бессонница мучает, всё боится войны, ей девяносто, она всё в страхе.
Отец Альберта звал свою маму «сердце моё», зная, как ей одиноко после смерти мужа. Предлагал переехать жить в Новосибирск. Но она категорически отказала: «Без Ленинграда я не могу».
– Альберту, пожалуй, надо пожелать спокойной ночи, – мать улыбнулась сыну и со смешком добавила: – Бай-бай, крошка.
Оставшись наедине, они миролюбиво улыбались друг другу, сверяли часы, распределяли нагрузку, как они выражались. День, расписанный поминутно у каждого на бумажке, были случаи забывчивости. Кому занести бельё в прачечную, кому забрать. В любимый магазин полуфабрикатов ходил тот, у кого оставалось время. Отец Альберта хитрил, стараясь увильнуть от быта под разными предлогами, при этом прекрасно понимая, что всё это не пройдёт и будет изобличён и сурово осуждён. Предпринимал время от времени попытки оправдаться, что он всё-таки мужчина и негоже ходить с авоськами, гремя бутылками кефира и молока. Математику, кандидату наук как-то не пристало, хотя декан его кафедры не стеснялся этого. Когда им приходилось встречаться в «Полуфабрикатах» или прачечной, смеялись: «Вот, ради прогулки решил проветриться. Погода сегодня прекрасная, чувствуется приближение оттепели, как говорится, приятное с полезным».
Альберт пацаном не очень-то вникал в гонку вооружений, железный занавес, холодную войну, не слушал забугорные голоса и не читал запрещённую литературу, чтоб прослыть продвинутым, тем более что вскоре пришла перестройка и кончился в Академгородке коммунизм и с ним удивительное, счастливое детство, когда, казалось, всё было возможно. Бесчисленные кружки, народный театр, изостудия, шахматная школа и так далее.
Сняли пионерские галстуки, сдали, просто выкинули или спрятали партбилеты. Уже не писали в автобиографиях первой строкой: «Я – комсомолец». Куда-то подевались плакаты «Слава советской науке!», учёные засобирались за лучшей долей. Отец лишился места, его списали, как и маму. Альберт считался перспективным, оставили в команде лабораторий генетиков. Отец был подавлен, разочарован недальновидностью политиканов.
Мать твердила: «Сколько можно работать?», чтоб как-то успокоить отца, пыталась чем-то отвлечь, но получалось наоборот. Ни во что он не вписывался. Ни в махровый халат с креслом и тапочками, ни книгами, ни парком, куда тянула жена. Вдруг тоска взяла за горло, и только Ленинград казался каким-то спасением. Тут же сел в поезд, уехал, и там удалось опубликовать статью, что писал дорогой, не смыкая глаз, в «Ленинградской правде», где в отделе науки работал старый друг.
Статье, посвящённой русской науке, прошедшей много испытаний, сейчас грозило уничтожение. Удалось встретиться с первым интеллигентом, академиком, вместе посетовали на убогость чиновников, о близорукости и костности власти, в угоду кому-то поставившему институты на грань выживания, а учёных вынуждая уезжать, о советском человеке, у которого сознательности было куда больше, об отсутствии патриотизма, о том, сколько случайных людей во власти. Чаёк да тортик, высокие слова, а сделать что-то конкретное, понятно, не под силу. И академик не у власти, а около. Ему роль отведена – время от времени о совести напоминать.
Не умрёт российская наука, она жила даже в шарашках, где учёные-заключённые делали открытия, но урон ей заметный нанесут. С этой печалью не мог расстаться, даже любуясь родным Ленинградом, не мог думать о сне, три ночи ходил по набережной, по Невскому, весь город исходил. Пришёл в родительскую квартиру, оставшуюся после них, позвонил в Академгородок, поговорил с женой и сыном, посмеялся, рассказал какой-то новый ленинградский анекдот, заверил, что через день самолётом будет у них, чтобы вновь обнять и поцеловать, справился об успехах Альберта, пожелал, как обычно, удачи.
Уже засыпая, представил себя в аудитории, за кафедрой, напряжённо вспоминая тему лекции. Хотел, как обычно, подсмотреть тезисные конспекты или спросить верных студентов, о чём сегодня разговор. Вскинул глаза и увидел кроме своих любимых учеников почивших родителей, ушедших в мир иной друзей и самых близких – жену и сына. Живые и мёртвые сидели по разные стороны и молча и напряжённо вглядывались на доску с надписью мелом «Слава советской науке».
«Разность и схожесть парадоксальной теории тройных корней математической линейки интегралов», – хотел он сказать, но вместо этого чуть слышно губы пролепетали: «Альберт, Берти, сколько раз я собирался поведать о своей тайне, о любви к тебе, но так и не решился, о чём очень жалею».
«Ты мне очень дорог и очень близок. В тебе всё моё. Извини, что иногда был чересчур строг и требователен, хотел от тебя большего – заметного результата».
Отец потянулся руками к сыну, и в это мгновение всё рассыпалось беззвучно, без единого шороха, без единой капли, без единого листочка, просто погас свет, и не было музыки, не было касания, ни тонкой незримой нити, ни сна, ни благоуханий, ни одной свечечки, ни одного лучика. С улыбкой и с лёгким сердцем во сне он отдал Богу душу.
В ту ночь в Новосибирске мать, проснувшись и словно что-то вспомнив и не поняв, что, промучившись, прометавшись по квартире, утром разбудила Альберта со словами: «Сынок, собирайся. Мы едем в Ленинград хоронить отца». В тот же день в Петропавловской крепости, в усыпальнице русских царей были торжественные похороны семьи последнего императора Николая Второго, расстрелянной большевиками в Ипатьевском доме.
Первый интеллигент России, известный академик нашёл время проводить отца Альберта, что-то сказав о науке, совести, порядочности.
Тогда Альберт вспомнил, что отец был человек с более чем рациональным умом, требовательный к себе и окружающим и, в первую очередь, к нему. За сорок лет преподавания помнил всех студентов по именам и фамилиям, не терпел лодырей и сразу предупреждал: «С вашей ленью с математикой отношения вряд ли сложатся, она дама цифровая, к себе неуважения не потерпит. Её можно покорить алгоритмом и числовым поклонением».
С Альбертом они во многом были схожи, и, прежде всего, внешне: высокие, на первый взгляд, странные и в то же время обычные люди, вроде угрюмые и неразговорчивые, на поверку – словоохотливые и доброжелательные, если собеседник интересный и внимательный. Иногда отец был раздражителен и придирчив к Альберту; казалось, что он ленится и не усердствует в учёбе. «Излишнее детство, – как выражался он, – играет в тебе, пора бы мужать». Мать старалась это обыграть и сгладить резкий тон отца, наедине возражала, уже более открыто и конкретно указывая на недопустимость давления на личность. Был уговор при сыне друг о друге плохого не говорить и никаких выяснений по вопросу воспитания. Отец был суров, что вытекало из его умозаключения: «Жизнь ещё суровее», и никогда не позволял никаких сантиментов и сюсюканий, даже в детстве не нашлось у него для сына ни ласки, ни нежности. «Это женское, – оправдывал он себя, – мужчина должен быть молчалив и сдержан».