" Как я обрадовался этому письму, немедленно поехал на дачу Врубеля, горя любопытством. Какой это был праздник для меня, когда я увидал это сокровище! Это одна из самых волшебных вещей Врубеля, и она была и жемчужиной моего собрания. Только рама мне не нравилась. Не нравилась мне мысль ее росписи, при столь насыщенном и без того красочном содержании самой картины (исполненной акварелью с примесью пастели, к счастью, не маслом, потому вся свежесть красок была обеспечена).
Меня всегда поражало неумение художников подбирать рамы к своим вещам, часто полное отсутствие чутья и вкуса. Хорошая вещь, а раму к ней либо никак не может выдумать, либо обрамит скверно. Странно и непонятно это явление. О чудесных рамах, которые за последнее время с таким вкусом делаются в Париже для современной живописи, придающие нередко обманчивую ценность малоценному холсту, у нас в то время и помину не было. Сколько ужасных рам мишурного, вульгарного золота губили живопись в Третьяковской галерее; да редко у художников и денег хватало для изысканного обрамления своих произведений.
Деньги в кармане у Врубеля не удерживались: только получит, обрадуется, и вдруг, при неоплаченной квартире, купит дорогую красивую вазу Галлэ.
Я также увлекался этими чудесными по изысканной технике и цветам произведениями чародея Галлэ из тяжелого стекла, местами массивного, матового, местами прозрачного. Этот мастер открыл целую эру художественной обработки стекла, за последнее время ставшей одной из самых интересных отраслей французского прикладного искусства. После знаменитых древних венецианских стекол, кубков, из которых пили янтарное вино гости Медичи, флакон, ваза, кубок вновь вошли в свои права и представляют собой подлинную художественную ценность на парижском рынке.
После каждой моей поездки в Париж, собрание этих чудесных ваз Галлэ у меня увеличивалось, обогащалось новыми изысканными экземплярами. По смерти Галлэ мне удалось приобрести у его вдовы любимые его стекла из его личного собрания. Среди разных других ваз, глубокого винного цвета, большой чаши с черными лиловыми ирисами, словно тонущими в мутном фоне цвета зеленого нефрита, тяжелой вазы коричнево-ржавого цвета с еле материализирующимся сквозь теплый фон фантастическим цветком, исполненным из частиц червонного золота, чудом техники вплавленным в глубь стекла, была одна ваза несколько античной формы маленькой урны, об утрате которой среди стольких утрат я особенно жалею: она была моя любимая. В опаловой густой массе стекла серебрились (мельчайшие частицы серебра) мохнатые вербочки; пожалуй не менее любил я и другую с нежно розовым гиацинтом, утонченно стилизованным, проглядывающим сквозь мутно-молочную массу стекла.
Сильно бедствующего Врубеля (он мне всегда казался трагической жертвой судьбы, человеческой тупости и неблагодарности) я раз посетил, уже вернувшегося в город в убогой его квартире... Это было уже близко к печальному финалу. Он в то время, крайне нервный, иной чем тогда, во время прогулки в парке, поразил меня внезапной переменой. В то время у него была мания внезапно бежать из города, обычно рано утром, чуть не до восхода солнца - на заре. Брал он извозчика и приказывал везти скорее за заставу, в поле или лес.
И вот, предо мной на мольберте стояла большая, поистине волшебная композиция, сильно продвинутая, почти законченная: "Пасхальный звон". Среди белых стволов березовой рощи летели византийского стиля херувимы в белых ризах; вдали, в поле, виднелась церковь и словно слышался радостный утренний звон. "Что за прелесть!" - воскликнул я громко и, помню, чуть его не обнял.