Так что я мог позволить себе быть щедрым и покупал почти все, что ей нравилось. А ей нравилось многое. Она с удовольствием играла во взрослую замужнюю женщину. Правда, иногда я отказывал ей. Не из жадности, а потому, что мне нравилось, когда она упрашивала меня. В такие минуты я особенно любил ее. Впрочем, я отказывал редко, стараясь не допустить перебора, тщательно дозируя это возбуждающее средство. Я сам выбрал и купил ей в магазине для новобрачных пушистый голубенький халат. Она хотела другой - красный, эластичный, но я счел его недостаточно эротичным. Зато голубая чешская пижамка с розовыми цветами и завязочками у щиколоток пришлась по вкусу нам обоим. И, возвращаясь вечером домой - я иногда ходил в гости один, специально, из воспитательных соображений давая ей понять, что есть сферы, в которые ее рано еще вводить, - я мечтал о том, как сорву с нее эти пижамные штанишки.
Вскоре мне повсюду стали попадаться скомканные листочки бумаги. Они наивно высовывались из калошницы, из стаканчика для зубных щеток, падали на меня из кухонного шкафчика. Я брал их съеженные тельца, и под моими руками они доверчиво раскрывались и оказывались очередным Полининым сновидением. Они так и назывались - "Сновидение Э I", "Сновидение Э 2"... Это были яркие видения, в них жарко и густо желтели цветы золотые шары, тонко звенели осы и девочки в синих платьицах катили сквозь языческий зной легкие алюминиевые обручи, а за ними гонялись кузнечики с большими животами. Странная ритмика то ли стихи, то ли проза, яркие вскрики созревших плодов, сухой и жаркий запах корицы... Похоже, она не знала разницы между цветом и звуком. Вряд ли это можно было напечатать, уж больно они были необычные, и я предложил ей попытаться немножко попереводить.
Это были счастливые дни. Скорей, скорей, вверх по лестнице, ближе, ближе, еще ближе - и вот уже сумрачно чернеет обитая дерматином дверь, влажно сверкает белая кнопка звонка, и не успеваю я нажать на него, как дверь распахивается и в залитом желтым светом дверном проеме - она, в голубеньком халате, с рыжими завитушками вокруг головы, и между нами начинается тонкая игра: она делает вид, что вовсе и не ждала меня под дверью, так, случайно оказалась, и я притворяюсь, что верю в ее нехитрую игру, и упорно не замечаю белого листочка в ее руке, который ей не терпится мне показать.
Это были счастливые дни. Мне нравилось руководить ею. Она оказалась очень способной. Схватывала все на лету. Я улыбался какой-нибудь ее особо удачной строчке, и в ответ она вспыхивала улыбкой. Я хмурился, и она покорно копировала мою мимику.
Я уже начал ее потихоньку печатать, то пару переводов в одном сборничке, то троечку - в другом... Как вдруг в нашем издательстве объявили конкурс на лучший перевод Анны де Ноай. И она решила принять в нем участие. Я до сих пор хорошо помню первые строчки стихотворения, которое она выбрала:
Pauvre faune, qui va mourir,
Refletes - moi dans tes prunelles.
Et fait danser mon souvenir
Entre les ombres eternelles.
(Бедный умирающий фавн,
отрази меня в своих зрачках
и заставь танцевать воспоминание обо мне
среди вечных теней.)
Я уже предвкушал удовольствие от совместной работы, как она будет показывать мне первые робкие наброски, а я буду делать замечания, как вдруг натолкнулся на сопротивление. Это было невероятно, но в ответ на мое "ну, давай посмотрим, что там у тебя получается" она, вместо того чтобы, как обычно, протянуть мне листок с начатым переводом, вдруг испуганно вздрогнула и прикрыла листок книжкой. Это была нелепая сцена: я тянул листок к себе, она крепко прижимала его книжкой к столу. "Да что с тобой?" Я все еще думал, что это шутка. Но это была не шутка. Лицо ее дернулось, и на нем установилось выражение, какого я давно у нее не видел, выражение тупого упрямства.
- Я сама, - сказала она.