Она была рядом с тех самых пор, как встретила мою маму из роддома. Мама считала, что я недоедаю, допаивала меня овсяным отваром, а оставшуюся кашу, чтобы не выбрасывать, доедала тётя Люба. Потом тётка ходила для меня за кефиром на молочную кухню. Ещё позже – шила наряды на Новый год.
Но сильнее, чем Новый год, я ждала тёти Любины дни рождения. Я звала маму спуститься на пятый этаж как можно раньше, чтобы подольше подышать воздухом предвкушения праздника, побыть среди всех этих улыбчивых приятельниц тёти Любы – не таких красивых, как она, но тоже по-своему славных. Некоторые из них приходили с мужьями, и после ужина всегда были танцы. Если ставили что-нибудь весёлое, я тоже плясала, как могла, или (когда была поменьше) просто-напросто бегала от радости из комнаты в кухню. Если ставили музыку медленную, то садилась на диван, обнимала колени и заворожённо смотрела на то, как танцуют взрослые. Тётя Люба обычно танцевала со своим Рустамом. Я была в курсе, что они не женаты и не живут вместе, а только встречаются, но почему это так – не знала, да никогда и не интересовалась. С меня было достаточно, что дядя Рустам почти такой же весёлый, как тётя Люба, и, кажется, любит её. Мне очень хотелось, чтобы мамину подругу любило как можно больше людей.
Я замирала от тихого восторга, когда на этих днях рождения тётя Люба выводила меня за руку из-за стола и шутливо объявляла:
– Ну, а теперь, дамы и господа, товарищи, выступает народная артистка Октябрьского района Анастасия Инякина!
Совсем маленькой, лет до восьми, я лихо наяривала Азизу:
– Милый мой, твоя улыбка
Манит, ранит, обжигает,
И туманит, и дурманит,
В дрожь меня бросает!
Меня и правда бросало в дрожь – понятное дело, не от милого, которого ещё быть не могло, а от сладкого волнения, от того, что на меня смотрят люди и дарят мне свои улыбки, взгляды, нежность, называют Настенькой…
Тёте Любе тоже нравилось петь, но получалось у неё не очень стройно. Гораздо лучше она танцевала цыганочку под музыку из «Жестокого романса» или какого-то неизвестной мне мелодии с магнитофонной кассеты. Гости хлопали ей в ладоши, потом тётя Люба, царским жестом взмахивая бордовой с кистями шалью, кричала: «Танцуют все!», и мужчины принимались притопывать и кружиться вокруг неё, так что в шкафу вздрагивали и позванивали рюмки. Тётя Люба манила, кружила, лихо притоптывала каблучками красных туфель. Воздух комнаты насыщался запахами пота и разгорячённых тел, одеколона и духов, душистых роз и сваренного кофе. Цыганский хор рвался наружу из музыкального центра, ему вторили порывистые возгласы мужчин и женщин, и в хмельной круговерти праздника моё взволнованное, колотящееся сердце чуяло какую-то безумную попытку преодолеть, прорвать этим гомоном, этой пляской мрачную темноту давившей в окна январской ночи. Музыку ставили по два и три раза, но рано или поздно обессилевшая хозяйка падала на диван, вытирая влажное раскрасневшееся лицо, и вслед за ней все другие останавливались тоже. Потом румяная, немного захмелевшая тётя Люба наливала мне, наравне со всеми гостями, кофе, приносила торт. За тортом одна из подруг Любови Ивановны, маленькая женщина с чёрными глазами, пела песню про город золотой, кто-нибудь обязательно читал стихи, кто-то рассказывал про своих детей. Наконец наступала пора разъезжаться, и гости, обнимаясь в прихожей и желая ещё и ещё раз имениннице всяческих благ, уходили один за другим в морозную чёрную стынь, до следующего праздника.
Я мечтала, что, когда вырасту и начну зарабатывать деньги, непременно принесу тёте Любе самый лучший подарок, что-нибудь такое, чего достойна только она. Пока что я рисовала ей пышные красные розы на сложенных в виде открытки листках.
До шестого класса мама проверяла все мои уроки, а математику и вовсе делала наполовину сама. Но после того, как она устроилась подрабатывать в офис, даже у неё не хватало сил на то, чтобы объяснять мне формулы и графики. Я стала ходить по вторникам и четвергам заниматься к тёте Любе.
Мы учились с ней два года, а потом почему-то прекратили, и после этого встречи с тётей Любой стали до обидного редкими. Она почти не заходила к нам – наверное, в её насыщенной жизни и без нас было много интересных дел. Даже когда мама случайно сталкивалась с ней в магазинчике или возле подъезда, они перекидывались лишь несколькими фразами.
– Что тёте Любе до наших проблем, – стала говорить мама. – У неё жизнь другая, детей нет. А у меня ребёнок, ты. Она не поймёт никогда, что ребёнок – это всё!
– Но у неё же есть племянники, – возражала я.
– Это другое. Пришла, поводилась, в цирк сводила – это совсем другое. А ночей не спать, лечить, учить, одевать…
Я не слушала мамины рассуждения. Только грустила.
Моя эльфийская родина
И всё-таки в то самое лето она пришла. Я узнала её ещё в коридоре по стуку маленьких каблучков, и едва удержалась от того, чтобы не выбежать ей навстречу, как в детстве.
– Здрасьте, девочки, – непринуждённо бросила тётя Люба, ставя сумку с затейливой вышивкой на тумбу в коридоре. – Как живёте?
– Живём, хлеб жуём, – отозвалась поговоркой моя мама.
– Мармеладки не хотите?
Она извлекла из велюровой сумки шуршащий разноцветный пакетик и вопросительно посмотрела на нас. Мама пригласила её ужинать:
– Заходи, Любовь, давно ты у нас не была. Пойдём, поедим, только разносолов-то у меня нет никаких.
Тётя Люба шутливо скривила губы и махнула рукой:
– Знаю я тебя, Маша, у тебя всегда всё вкусно.
Готовила мама и вправду отлично: пюре у неё всегда было воздушное, котлеты – с приятной корочкой, салат нарезан не крупно и не мелко, вишнёвое варенье без косточек.
– А я в тиятре была, – похвасталась тётя Люба и, нарочито коверкая слова под простонародную речь, чтобы веселее было слушать, стала рассказывать. – Видала там спектакль «Филумена Мартурано». Значится, был там такой мужик – Доменико Сориано, любил он по молодости лошадей, ну и по бабам был ходок. И взял он как-то полюбовницу Филумену, а через два года законная евонная супружница скончалась. Тут Филумена думала, что Доменико её взамуж возьмёт, ан не тут-то было. Он всё по скачкам, по Лондонам-Парижам, а она его делами ведала.
Мама невесело усмехнулась:
– Вот, вот.
– День за днем, а за зимою лето, так и годы пробежали. Оказалось, что у Филумены три сына – сын, да один из них от ентого Доменико. К тому времени он наконец-то понял, что любит Филумену, да и говорит ей: который сын мой? Один водопроводчик, другой магазин держит, третий рассказы пишет… Все дети удались. И не сказала Филумена, который сын-то евонный. Я, говорит, если скажу, два других будут в обиде. Доменико тогда и говорит: сочетаемся с тобой законным браком, а дети все будут нашими, чужих детей не бывает. Прекрасная пьеска!
Мама хмыкнула:
– Это, Любовь, в Италии твоей или где бывает. А у нас этих папаш с собаками ищут. Не то, что чужих, а и своих детей не признают… Ой, да что об этом говорить…
«Об этом», то есть об отцах, и конкретно о моём родителе, мама всё же иногда говорила с тётей Любой, и это были очень невесёлые разговоры на тему предательства, в которых мама не выбирала выражений. Поэтому я была рада, когда тётя Люба, поблагодарив за ужин, начала другую тему:
– Как Настька? Поедет летом куда?
– Куда она поедет! – раздражённо бросила мама. – Никуда. В лагерь уже большая. Хоть бы в отряд устроилась, мусор убирать. А то дома сидит да бисер свой вяжет.
– Не вяжу, а плету, – буркнула я. – И мусор я не хочу убирать.
– А что хочешь? – вмешалась тётя Люба. – В деревню нашу хочешь?
Я посмотрела на её лицо, на котором было написано добродушно-лукавое выражение, и с ходу согласилась:
– В деревню хочу!
– Завтра! – бодро хлопнула себя по колену тётя Люба.
Мама стала отнекиваться, говорить, что это неудобно, что я уже здоровая деваха и не могу просто так сюрпризом нагрянуть к неродным людям, предлагала деньги. От денег тётя Люба отказалась и в шутку пообещала, что за жильё и еду расплачусь работой. В деревне мы должны были вместе прожить не меньше двух недель.