Пока Клодина причесывалась, напряженно вглядываясь в слепое маленькое зеркало, она почувствовала себя деревенской девушкой, которая прихорашивается перед воскресной прогулкой, она хорошо понимала, что делает это для учителей, с которыми она увидится, а может быть - и для незнакомца, и ощутив это, она больше никак не могла избавиться от того глупого образа. В глубине души она, вполне возможно, искренне хотела от него избавиться, но он цеплялся за все, что бы она ни делала, и каждое движение приобретало оттенок глупочувственного, неуклюжего охорашивания, которое медленно, отвратительно и неуклонно просачивалось вглубь. Через некоторое время она действительно перестала суетиться и спокойно опустила руки; но в конце концов все это было слишком неразумно, если она будет и дальше препятствовать тому, что неизбежно произойдет, и пока все просто оставалось, как есть, в том же шатком состоянии и с неуловимым ощущением того, что она ничего не должна делать с тем, что она желает, и тем, чего не желает, складывавшимся в другую, более призрачную и менее прочную цепь, чем цепь действительных решений; она просто шла вслед за происходящим, и когда руки Клодины касались ее мягких волос, а рукава пеньюара соскальзывали по белым рукам до плеч, ей казалось, что все это с ней уже было - когда-то или всегда, и тут же ей показалось странным, что теперь, когда она бодрствует, в пустоте утра, руки ее совершают какие-то движения, то вверх, то вниз, словно находятся не в ее воле, а подчиняются какой-то равнодушной, посторонней власти. И тогда к ней медленно начало возвращаться ее ночное состояние, воспоминания волной вздымались вверх, но не до конца, и вновь откатывались, и перед этими почти совсем не тронутыми забвением событиями вставала дрожащая завеса какого-то напряжения. За окнами стало светло, и у Клодины появилось чувство боязни; когда она вглядывалась в этот ровный, слепящий свет, то ощущала движение, напоминающее движение расслабленной руки и медленное, влекущее ускользание как бы между серебристыми светящимися пузырьками и неведомыми, замершими, большеглазыми рыбами; день начался.
Она взяла лист бумаги и написала мужу слова: "...Все странно. Это длится, наверное, лишь несколько дней, но мне кажется, будто меня что-то поглотило, и я погрузилась туда глубоко. Скажи мне, что такое наша любовь? Помоги мне, я должна слышать тебя. Я знаю, она как башня, но мне кажется, что я ощущаю лишь дрожь вокруг какой-то стройной вершины..."
Когда она хотела отправить это письмо, почтовый служащий сказал ей, что связь, к сожалению, прервана.
Потом она пошла посмотреть, что делается за городом. Вокруг маленького городка далеко простирались белые, бескрайние, как море, дали. Иногда пролетала ворона, изредка кое-где торчал куст. И лишь далеко, там, где были первые дома и виднелись маленькие, темные, беспорядочные точки, вновь начиналась жизнь.
Она вернулась назад и принялась в беспокойстве бродить по улицам города, и бродила так, наверное, около часа. Она заворачивала в каждый переулок, шла через некоторое время по тем же улицам, но в противоположном направлении, потом переходила на другие улицы, шла в другую сторону, пересекала площади, ощущая, что всего несколько минут назад уже проходила здесь; повсюду белая фантасмагория лихорадочно пустых далей скользила по этому маленькому, отрезанному от действительности городу. Перед домами высились снежные сугробы; воздух был прозрачен и сух; снег, правда, до сих пор еще шел, но все реже и реже, и теперь падали с неба плоские, сухие, сверкающие пластиночки. Казалось, что снегопад вот-вот кончится. Порой окна домов над затворенными дверями поглядывали на улицу ясным голубым стеклянным взором, и под ногами тоже, казалось, похрустывали стекла. Но иногда ком смерзшегося снега лавиной обрушивался вниз; тогда еще целую минуту чудилось, будто зияет рваная дыра, которую он прорвал в полной тишине.