И потом довелось мне услышать, что не по одному докторскому запрещению держался он то время, - были у него в городе две истории, и что большой получился из-за того скандал, и было ему кой-от-кого сказано, чтобы во избежание больших неприятностей держался покрепче.
Сам-то он, разумеется, о своих похождениях - ни гу-гу, и уж после пересказал мне подробно Сотов.
А дело было такое.
Еще о прошлом лете, когда варили мы в Г. смолу, вышло с ним первое приключение. Подкатился он раз, разумеется, выпивши, на главной улице к проходившей молодой даме. Может, и ничего не сказал он ей нехорошего, а только захотелось ему выразить свое сердце, и может вспомнил ту минуту свою попадью... А тут насчет женской части и некасаемости закон самый строжайший и до того даже, что всякая, ежели пожелает, может загубить нашего брата, стоит ей только заявить где надо, что, мол, покушался такой-то на ее женскую честь.
Разумеется, не поняла его чувств та самая дама и с великим удивлением посмотрела на странного человека, и кому надо, - пальчиком.
Долго понять не мог о. Мефодий, за какую провинность забрали его тогда в кутузку.
Стали его там допрашивать, по порядку. А когда дошло до рода занятий, вынул он свои бумаги.
- Я, - говорит, - священник.
А им, пожалуй, как стоит город, не доводилось, чтобы за такое брали священников с улиц.
Показал он бумажки, на ихнем же языке, все честь-честью.
И так это им показалось невероятно, что, может, в их первый раз не поверили даме. И в тот же вечер доставили о. Мефодия в Лавру с великими извинениями на казенном автомобиле.
Удивлялся я, на него глядя: трезвый - робкий и неслышный, воды не замутит, а выпьет, - и морюшко ему по колено. И откудова берется у русского человека такая прыть!..
А после того первого случая, скоро вышел другой. - И опять забрали его за то же самое и на том же месте...
На другой раз большая была неприятность: передали дело в полицейский суд, и приговорил суд о. Мефодия к уплате штрафа в десять фунтов за оскорбление женской чести. Предупредили его в суде, что за повторение посадят надолго в тюрьму, и сообщили нашему консульству, и двойная от того получилась неприятность.
По этой причине он и остановился пить на долгое время.
Только раз, помню, и сорвалось.
Это уж было по лету, когда работал я с ним в переплетной. Получил он от какого-то русского за венец деньги и на радостях позвал меня в город поужинать. И так стал звать и просить, что невольно я согласился.
И надолго запомнилась мне та наша прогулка.
Поехали мы в виду хорошей погоды на бассе, опять на верхушке, и очень он разговорился. И всю-то дорогу, без-умолку, рассказывал мне о своей родине и о семействе, хвалил село, попадью и детей (их у него пятеро), рассказал, как всякую зиму, в филипповки, ловил норотами налимов, и какие в их речке огромадные щуки, и как однажды, по большому к нему доверию, посылали его мужики в Тулу закупать для общества хомутину... А как приехали на главную улицу, повел он меня в лучший ресторан, с зеркальным входом, и оказалось, что уж знают его там, как облупленного. Подавали нам барышни, в белых передниках, и с ними он по-приятельски, и все ему глазки. А я, признаться, не привычен к таковским местам и очень стеснялся. Помню, подошел к нам человек на деревянной ноге, прихрамывая, поздоровался с батюшкой, а мне отрекомендовался российским полковником, присел к нам за столик. Был он какой-то облезлый, и руки у него потные, липкие. Врал он нам не судом и, видимо хорошо знал батюшкин легкий на деньги характер. Весь вечер он просидел за нашим столом и подмигивал какой-то барышне в шелковой шапочке, сидевшей от нас неподалеку. И почему-то запомнилась мне та барышня: молоденькая, розовая, с пушком на щеках.
И как ни старался я удержать батюшку от лишних расходов, спустил он в тот вечер все свои денежки до последней копейки, и так разошелся, что нельзя было его узнать.