Не успел граф прикрыть утомленные головной болью очи, усевшись на мягкое сиденье возка, а Ушаков уж солдат по соседним избам посылает. Вдруг кто чего про душегубство видел? Всякое ведь в жизни бывает. Может и на этот раз кто-то что-нибудь полезное скажет? А уж если добром никто сказать не захочет, то на этот случай умение Чернышева, как всегда пригодится.
— Надо к застенку идти, — подумал Еремей Матвеевич, заметив, что сержант ведет к Ушакову простоволосого мужика в рыжей рубахе. — Сейчас и мой черед настанет. Вроде ведут кого-то?
— Вот господин генерал, — широко улыбаясь щербатым ртом, приступил к докладу сержант. — Вот он убивец-то. Сам признался. Понимаешь, оказия, какая? Получай преступника.
— Как так? — недоуменно заморгал Андрей Иванович. — Чего так скоро-то?
— А я его как спросил про офицера убитого, он сразу и признался, — радостно крутил головой сержант, предчувствуя непременную награду от генеральских щедрот. — Я ведь, как знал, в ту избу заглянул. Как знал.
— И за что же ты ирод человека жизни лишить решился? — перевел генерал подобревшие вдруг очи с веселого сержанта на хмурого мужика. — За что?
— А за то и решился, — забормотал себе под нос пойманный душегуб. — Чего он вокруг Анютки моей крутится? Сколько раз ему говорил, чтобы отстал, а он опять за свое. Вот и докрутился. А то ишь, распустит хвост и давай девку смущать. А я из-за Анютки своей любого жизни лишу. Любого! Кем бы он ни был — всё одно лишу!
— Что за Анютка такая? — потер ладони генерал тоже в предвкушении какой-нибудь награды, но уже не иначе, как от царицы.
— Дочка это моя. Я за неё любому глотку перегрызу. Одна она у меня. Мне её замуж выдать надо да дело зятю передать.
— Какое дело-то? — перебрав в голове несколько видов возможного поощрения, как-то нехотя осведомился генерал.
— Пирожник я. Пироги для базара пеку. Мы все пекли. Отец мой пек, я пеку, а после меня вот только Анютка осталась. Мы и в Москве пекли, и в Нижнем Новгороде, и даже в Астрахани моих пирогов пробовали, а теперь вот в Петербург пришли. С дочкой я в прошлом месяце пришел. Не легко мне сейчас. Здешние пирожники злые, как псы голодные. Проходу мне не дают сволочи. А мне ведь и опереться сейчас не на кого. Только на Анютку вся надежда, а этот офицер голову ей решил закрутить. Знаю я их, офицеров этих. Знаю. Спортят девку и на войну, а мне дело передать некому. Этому же хлыщу никак дела не передашь. Никак. Я уж говорил ему, да только он слушать меня не желал. Вот я и решился. Выпил вчера в кабаке для храбрости и решился.
— Прав ты любезный насчет офицеров, пирожники из них никудышные. В крепость его! — махнул рукой Андрей Иванович сержанту и двинулся прочь от хладного офицерского трупа, к новым государственным заботам, а уж за ним и все остальные по своим делам разойтись хотели.
Однако не успели. Развернулись, но не отошли. Выбежала из-за соседней избы на дорогу русоволосая девка в желтом сарафане и давай причитать.
— Стойте! — пронзительно кричала она. — Не виноват батюшка! Не убивал он! Не мог он убить! Он добрый! Отпустите его ради бога! Оговаривает он себя! Во хмелю он! Помогите нам, люди добрые!
Девка споро протиснулась к генералу и упала перед ним голыми коленями на хрустящий еще снег.
— Пощадите батюшку. Наговаривает он на себя. Не мог он Фролушку убить. Не мог. Он добрый у меня!
Ушаков поморщился от девичьего крика, поискал кого-то глазами и, встретившись взглядом с Чернышевым, строго приказал.
— А ну-ка Еремей отведи девку домой. Продрогнет ведь на улице. Ишь, в одном сарафане выскочила, а тепла-то настоящего еще нет. Не простыла бы. Отведи, и вели там кому-нибудь за нею присмотреть. Ох, девки, девки, что же вы себя-то пожалеть не хотите? Беда с вами.
Генерал укоризненно покачал головой, дернул плечом и прибавил шагу, оставив рыдающую девчонку на снегу.
— Пойдем милая, — нежно приподнял девушку Чернышев. — Пойдем в избу. Чего здесь без толку ползать? Пойдем, я тебя отведу. Батюшке-то твоему теперь уже никто не поможет. Пойдем. Чего здесь на снегу-то холодном стоять?
И тут она на него глянула своими глазищами. Так глянула, что запылали у Еремея не только щеки с ушами, а и нутро всё. Нестерпимым огнем запылало. Не видел ещё никогда Чернышев таких глаз. Ну, может, и видел когда, но чтобы вот так? Он вообще всегда с пренебрежением относился к рассказам товарищей о женской красоте.
— Чего на лицо любоваться? — ухмылялся всегда Еремей Матвеевич про себя, выслушав очередное повествование о какой-нибудь известной красотке. — Главное в бабе, чтобы здоровая и работящая была, а с лица воды не пить. Лицо оно и есть лицо, не с лицом ведь жить, а с бабой.