Лежал он в темной землянке, а перед ним сидела старуха с серым лицом и укоризненно качала головой.
— Я уж думала, что не ожить тебе, а ты вон на меня набрасываться стал, целоваться лезешь, — пробормотала старуха, и надрывно кашляя, вышла на улицу. — Да какая я теперь баба, милок? Отошел мой бабий век. Давно уж отошел. Ох-ох-ох.
Чернышев еще немного полежал, оглядывая сумрачные, покрытые зеленым мхом стены, темный потолок со следами черной копоти и ползком последовал за хозяйкой в чуть приоткрытую дверь.
На улице было по-летнему тепло. Еремей удивленно покрутил головой, отыскивая, еще недавно лежащие повсюду сугробы да покрытые тонким ледком лужи, и крикнул, раздувающей костер старухе.
— Так сколько же я у тебя пролежал, старая?
Старуха выпрямилась, откинула тыльной стороной ладони прядь слежавшихся сивых волос и изобразила на лице совершенное недоумение. Дескать, хочешь, пытай меня милок, хочешь, нет, а вот, сколько времени ты здесь пролежал, я тебе сказать не могу. И не потому, что мне трудно ответить тебе, а просто я не знаю этого. Давно ли, недавно ли тебя привели — для меня все равно, я теперь в счет времени совсем не верю, а потому и не веду его. Умерло для меня время. Мне теперь, что вчера, что сегодня, всё без разницы. Может, давно ты лежишь, а может, нет?
— Вроде снег был, когда мы пришли? — решил немного подтолкнуть к ответу хозяйку Чернышев.
— Весна нынче дружная была, с дождем, — утвердительно кивнула старуха и опять наклонилась к огню. — Быстро снег согнало, а теперь вот тепло стало. Дружная весна нынче. Ты посиди на солнышке, а то залежался, поди? Посиди касатик, солнышко оно всегда людям силу дает. Посиди.
Два дня кряду еле-еле выползал Еремей из землянки на солнышко, а потом стало полегче ему. Есть захотелось, да что там есть, ему уж баню подавай. Ожил человек. Старуха с ним особо не разговаривала, кормить, кормила и воды в соседней землянке для ката нагрела. А как помылся он, так уж и вовсе ему покоя не стало. Мечется Чернышев на полянке, бродит по опушке и будто ищет чего-то.
День за днем мечется, и вот как-то ранним утром вышел, потянулся кат под блестящими лучами радостного солнышка и крикнул весело, как всегда копошащейся в земле старухе.
— Пошел я матушка, спасибо за прием!
— А куда тебе идти, милок? — недоуменно заморгала блеклыми глазами, внезапно отвлеченная от дела хозяйка. — Куда?
— А ведь и верно, — как-то сразу сник Еремей Матвеевич, — а куда я пойду? В город мне, наверное, нельзя? Может, в деревню податься?
— Ты подожди, Анка сегодня должна к вечеру подойти, — проскрипела старуха и опять уткнулась в грядку. — Она велела, чтобы ты дождался её. Обязательно дождаться велела.
Анюта пришла сразу после полудня, не пришлось её до вечера ждать. Она неслышно подошла к землянке из зарослей елок, вежливо поклонилась хозяйке, а потом зарыдала вдруг и бросилась на грудь Еремея.
— Ожил, Еремеюшка, ожил желанный мой, — шептала девушка, всхлипывая и уткнувшись лицом в Еремееву рубаху. — Боялась я, что не оживешь ты. Знаешь, как я боялась? Ты ж у меня теперь один остался. Один любый ты мой. Батюшку-то опять в крепость забрали.
— Как забрали?
— А как ушли мы с тобой из деревни, так и забрали. Солдаты ведь по нашему следу шли. На самую малость мы с тобою спаслись. А батюшка вот не смог, снова его в крепость бросили. Ой, горе-то, какое, ой, горе. Что же делать-то мне теперь, сиротинушке? Как жить-то я буду?
— А голову-то ему кто рубить станет Ванька Петрищев или Савка? — неожиданно хмуро спросил кат. — Савка, поди.
— Бог с тобою Еремей Матвеевич, какую голову? — сразу же насторожилась Анюта.
— Как какую? Его голову. Её ведь на страстной неделе срубить должны. Или не было еще страшной субботы?
— Как не было? Вот сегодня она, как раз и есть. А только батюшке голову не будут сейчас рубить. Я ведь, как узнала, что его снова в каземат взяли, совсем обезумела. Не будет мне больше жизни, думаю. Ничего у меня не осталось: Еремеюшка при смерти лежит, батюшка в крепости мается и неоткуда мне больше счастья ждать. Вот, значит, подумала я так и решилась. Знаешь, на что решилась?