«И мы, — доносят послы, — тех их речей слушать не хотели, говорили против твоего государева наказа с бранью и с шумом, что того нам не слушать, да и им о том говорить непригоже, восхищая суд божий на себя: то дело минущее. И литовские послы говорили с шумом: мы ваших речей у всех вас слушали порознь, а вы только не станете наших речей слушать, то нам съезжаться нечего; как выслушаете наши речи, тогда и будете говорить. Когда литовские послы стали с нами разъезжаться и давать нам свои речи на письме, то мы этих речей у них не взяли, потому что в них писаны многие непригожие слова про тебя, великого государя, все для того, чтоб привесть королевича к Московскому государству. Стоявши с ними за твое государево имя накрепко и отказав им, что вперед от них о королевиче и слушать не хотим, разъехались». Государь отвечал послам: «Вы то сделали хорошо, что за наше царское имя стояли и письменных у них речей не взяли. И вы б делали, как вас бог вразумит, по их речам».
1 декабря был четвертый съезд. Московские послы письменно отвечали на речи польских послов, которые были читаны на третьем съезде. Бискуп оправдывал во всем Гонсевского, говорил, что Гонсевский пан радный и человек честный и потому про него говорить таких речей не надобно. «И мы, — доносит Воротынский государю, — говорили, что знали мы Александра Гонсевского тогда, когда он в Москве со Львом Сапегою был в подьячих, а теперь он у государя вашего честь выслужил бездушеством и московским разореньем, а только бы не то, и он по-прежнему был бы в подьячих. Александр Гонсевский говорил на это сердитые и укорительные непригожие речи про тебя, великого государя, будто выбирали тебя одни козаки, а Христоф Радзивилл говорил, что целовали крест королевичу все и ныне он, королевич, на Московское государство готов, и только его на государство не возьмут, то они за его позор готовы все головы свои положить сейчас. И мы против тех их речей говорили с ними в брань, что никаких речей слушать про то не хотим. Александр Гонсевский ставил то себе в оправданье и похвалу, что он, будучи в Московском государстве, царскую казну брал и к королю и к королевичу посылал, потому, как всякие люди королевичу крест целовали, тогда вы все и казна была его, как хотел, так и владел: а когда московские люди начали королевичу изменять, то он, Гонсевский, против них стоял, этим королю своему честь сделал, а себе похвалу. А Филарет Никитич, будто бы еще с Москвы не поехав, договаривался с патриархом Гермогеном, чтоб быть на Московском государстве тебе, великому государю, а князь Василий Васильевич Голицын будто бы хотел государствовать сам. Стояли все польские послы за Гонсевского: мало задор не стался, да и разъехались; а на разъезде Гонсевский говорил с угрозами: „Либо из своего горла кровь источу, либо, пришед под Москву, столицу вашу подпалю!“ Мы ему говорили: „По милости божией поспеешь туда же, где и советник твой Федька Андронов“.
Между тем в Москву доносили, что Польша находится в затруднительном положении: турки напали на нее, шляхта сердится на короля за дела московские, не хочет ему помогать. На основании этих слухов царь писал послам: «Если послы станут с вами говорить шумно и сердито, то и вы бы с ними говорили, смотря по их речам, смело же и сердито, смотря по тамошнему делу; а если литовские послы станут с вами говорить пословно, то и вы бы также говорили с ними гладко и пословно». Наконец Ганделиус вступился в дело. Оправдывая себя в неосторожном обращении с ним, послы писали царю: «Мы на то его привели, что он твое, великого государя, имя почитал и против твоего имени вставал и шапку снимал, и потому чаяли от него всякого добра; а пока он в остроге у нас был, то у нас в те поры было урядно, а видеть ему в остроге было ничего нельзя, ехал он в санях, а по обе стороны стояли стрельцы, и ему через людей видеть ничего нельзя».