Ведь фараон, да будет тебе известно, не высокомерен, — а уж кому тогда и пристало высокомерие? В тебе, друг мой, при прочих твоих приятных повадках, есть какое-то высокомерие, — я говорю «какое-то», потому что не знаю характера твоего высокомерия, но оно, как я подозреваю, связано с твоими словами о том, что ты неким образом не то сохранен, не то посвящен молчанью и дольнему царству, словно ты жертва и на лбу у тебя венок из растения под названьем «Не-Тронь-Меня» — поэтому-то мне и пришло в голову тебя женить.
— Я в руках Самого Высокого, — отвечал Иосиф. — Как он ни поступит со мной, все будет благодеянием. Фараон не знает, как необходимо было мне высокомерие, чтобы удержать меня от недоброго дела. Сохранен я только богу, он жених нашего племени, а мы невеста его. Но если о звезде говорят: «Вечером женщина, а утром мужчина», — то, вероятно, и невеста, когда приходит срок, становится женихом.
— Сыну плута и миловидной красавицы, — оказал царь светским тоном, — такая двойственность, пожалуй, к лицу. Однако, — прибавил он, — шутки в сторону, поговорим о самом важном! Ваш бог — кто он таков и как обстоит с ним дело? Ты забыл или не пожелал просветить меня на этот счет. Его открыл, ты говоришь, праотец твоего отца? Это звучит так, словно он нашел истинного и единственного бога. Возможно ли, чтобы так далеко от меня и так задолго до меня кто-то узнал, что истинный и единственный бог — это солнечный диск, создатель зренья и зримости, мой вечный небесный отец?
— Нет, фараон, — с улыбкой отвечал Иосиф. — Он не остановился на солнечном диске. Он был странник, и даже солнце было только стоянкой на его трудном пути. Он был беспокоен и полон неудовлетворенности — если ты назовешь такие качества высокомерием, ты отметишь это осуждающее слово печатью почета и безусловной необходимости. Ибо высокомерие моего предка состояло во мнении, что человек должен служить только самому высшему. Поэтому его помыслы и желанья пошли дальше Солнца.
Аменхотеп изменился в лице. Он сидел, наклонившись вперед, выпятив к тому же вперед украшенную синим париком голову, и сжимал подбородок концами пальцев.
— Теперь, маменька, слушай! Слушай, заклинаю тебя! — произнес он тихо, но при этом даже не повернул голову к матери: серые его глаза, не моргая, вперились в Иосифа с таким напряжением, словно хотели прорвать туманную свою пелену.
— Ну, дальше! — сказал он. — Хватит! Хватит, и дальше! Он, значит, не остановился? Он пошел за пределы Солнца? Говори! Не то я буду говорить сам, хотя и не знаю, что я окажу.
— У него нашлось необходимое высокомерие, чтобы создать себе трудную жизнь, — сказал Иосиф, — поэтому он и оказался миропомазанником. Он не раз испытывал искусительнейший соблазн поклонения, ибо поклоняться хотел, но достойным поклонения он считал только самое высокое и самого высокого. Его искушала матерь-земля, приносящая плоды и творящая жизнь. Но он увидел ее жажду, удовлетворить которую способно лишь небо, и его взор направился кверху. Его искушали толкотня туч, бешенство бури, стремительность ливня, синяя молния, притягиваемая влагой, грохочущий голос грома. Но он лишь качал головой в ответ на их призывы, ибо душа его твердила ему, что все они только второстепенны. Они, говорила ему его душа, были ничуть не лучше, чем он сам, — и может быть даже еще ничтожнее при всем их могуществе. Он тоже, думал он, по-своему могуществен, и может быть, даже еще могущественнее, и если они возвышаются над ним, то только в пространстве, но никак не духом. Поклоняться им, говорил он себе, значит поклоняться чему-то слишком низкому и слишком близкому, а это ужасно, и тогда уж лучше не поклоняться вообще ничему.
— Хорошо, — сказал Аменхотеп почти без голоса, теребя свой подбородок. — Хорошо, хватит, нет, дальше! Матушка, слушай!
— Да, какие только величественные картины не искушали моего праотца! — продолжал Иосиф. — Среди них было и скопище звезд, пастух и стадо. Они-то были и далеко и высоко, и жизнь их была величественна.