Да, скорее всего, речь могла идти о декабре или январе, потому что с неделю уже порывами дул изматывающий душу и «пьющий жизнь» Егер — беспощадный северный ветер, несущий на своих плечах ледяную влагу жестоких штормов. Но зимний пронизывающий до костей холод остался там, на выстуженных Егером узких и скользких от наледи улицах Линда, а в доме Ругеров, в общей комнате с окнами, плотно закрытыми деревянными ставнями, и жарко пылавшим очагом, было почти тепло.
«Тепло?»
Возможно, что и не совсем так, как им хотелось — Карл помнил, сколько на нем было всякой одежды — однако здесь, около очага, было гораздо лучше, чем там, за толстыми каменными стенами старого дома Ругеров.
Был вечер. Магда [35] сварила густую и жирную — на копченых свиных ребрах — гороховую похлебку, аппетитный запах которой Карл вспомнил сейчас так, как если бы с тех пор и не прошло почти полное столетие.
Запах похлебки и белое облачко пара (все-таки в комнате было не слишком жарко ! ), поднявшееся над большим чугунком, когда мачеха сняла с него крышку, и шевелящиеся в предвкушении горячего супа ноздри Карлы [36] … И Петр [37] , нарезающий большими ломтями темный хлеб утренней выпечки …
Отец нарезал хлеб, вознес благодарственную молитву добрым богам «за хлеб и кров», и семья Ругеров села за поздний обед. Впрочем, Карл не был теперь уверен, что дело происходило поздним вечером. Возможно, до ночи было еще далеко, но закрытые ставни, горящий очаг и пара зажженных масляных ламп создавали у ребенка, каким он тогда был, впечатление, что на улице совсем темно. Много лет спустя, Карл вспомнил эту, или какую-то другую, подобную ей, трапезу и написал в княжеском замке, в Капойе, свой, некогда знаменитый, а позже затертый и записанный, «Зимний вечер». Он выбрал для фрески стену прямо напротив той, на которой за двести лет до него оставил свою мрачную версию «Вечерней трапезы» божественный Иеремия Диш. С ним, «Сумеречным» Дишем из Далема, Карл тогда, собственно, и говорил. Их диалог продолжался всего полтора месяца и должен был длиться вечность, но судьба распорядилась иначе. Однако те шесть недель, которые он провел в княжеском паласе, вспоминались Карлу, как время, исполненное вдохновения и мыслей о доме, которые посетили его тогда в первый и, вероятно, в последний раз, с тех пор, как он покинул Линд. А вот о песне Эзры Канатчика, Карл тогда не вспомнил ни разу, возможно, просто потому, что баллада о рыцаре де Майене, «рассказанная» после обеда хриплым басом Петра Ругера, была для него в то время всего лишь еще одной — не самой важной — подробностью воспоминаний об одном из зимних вечеров его детства. Положа руку на сердце, он не смог бы теперь с уверенностью сказать даже того, какой из многочисленных «народных» вариантов баллады пел тогда у горящего очага его отец. Однако совершенно очевидно, что это было первое, сохранившееся в памяти Карла, воспоминание, связанное с историей Алмазной Мотты.
Потом, много позже, в Венеде, в доме лорда Альба, Карл услышал, как исполняют эту балладу настоящие менестрели. Там же, и почти в то же самое время, он нашел в скрипториуме замка старинный рукописный свиток с каноническим текстом песни. Конечно, это не была собственноручная запись мэтра Канатчика — тот, кажется, с трудом мог написать даже собственное имя — но человек, заполнивший узкий второсортный пергамент из плохой кожи ста семьюдесятью шестью строфами баллады о Викторе де Майене, не поленился поставить под текстом и дату. Свитку, стало быть, исполнилось бы теперь триста лет, а в то время читателя и писца разделяли почти два с четвертью века, и, значит, тот человек жил как раз тогда, когда вечно пьяный, нищий, но знаменитый едва ли не по всей Ойкумене, менестрель Эзра Канатчик сам распевал свои божественные песни.