«Эти четыре гайки не затягивать, пока не проверено действие шатуна»… — медленно диктую я, глядя на отливающие синим пряди волос, падающие ей на лицо, и — как передвигается по песку золотистый локоть записывающей руки. Мне вдруг приходит на память «Зависть» Олеши со сходным контрастом: герой переписывает вечером какую-то гиль насчет изделий из бычьей крови и вспоминает девушку, которой любовался днем.
Я подшучиваю над этим контрастом, но, хоть Ия повесть и помнит, шутка остается без внимания.
Кое-что, правда, задевает ее иной раз за живое.
— Уж конечно не люблю Чайковского! — отвечает она, когда я спрашиваю о ее вкусах в музыке. — Этакая манная каша с вареньем!
— А кого же тогда? Она не задумываясь называет мне одного местного композитора-шумовика.
— Это не музыка! — говорю я.
— Нет, черт возьми, музыка! — говорит она, убегает в будку и возвращается с чем-то в футляре, зажатом в руке. В футляре — губная гармошка.
— Сейчас сыграю вам из него! — говорит она и, усевшись по-турецки, подносит гармошку к губам. Початок, взволнованно виляя хвостом, устраивается слушать напротив.
Она выдувает какофонию рождаемых металлическими пищиками звуков, взвизгивающих тире и запятых хвостом вверх.
По правде сказать, я тут же и перестаю слушать, следя больше за ритмическими движениями ее локтей, вскинутых над плечами, и наклоненного, почти закрытого кистями рук лица.
На какое-то мгновенье мне слышится, будто запятые выкрикивают некую затаенную тоску, но тут происходит непредвиденное: Початок, вскинув вверх мордку и вытянув крысиный хвостик, вдруг подвывает в тон запятым двумя пронзительными нотами, и Ия, опустив гармошку на голое колено, смеется и треплет его по спине.
Гармошка соскальзывает с колена, я поднимаю ее, стираю прилипший песок и засовываю в футляр.
Тут же случается и еще один незначительный эпизод.
Покуда мы музицируем, сидя вполоборота к морю, вдоль берега прошагивает группка «волосатых», человек пять-шесть. Один из них, вывернув шею, долго глядит в нашу сторону (ему видны из воронки наши головы), потом отворачивается и, вложив пальцы в рот, дико свистит.
Услыша свист, Ия вздрагивает, смотрит, поднявшись, вслед лохматой удаляющейся голове, и темная краска — это я вижу у нее в первый раз — накатывается на ее щеки и течет к плечам.
— Пожалуйста, не провожайте меня! — говорит она недружелюбно. И — немного спустя — еще недружелюбнее: — Что вы меня так разглядываете? Написано на мне что-нибудь?
— Разглядывал вас не я, а один из свистунов, которые только что прошли мимо. А написана на вашем лице досада, что нас видели вместе. В самом деле, скажут потом: черт с младенцем…
— Простите, — перебивает она меня с усмешкой, из которой недобро выглядывает своевольно растущий зуб — Кто именно из нас двоих черт?
— Я, разумеется! Принимая во внимание возраст.
— Вот не знаю, — говорит она с коротким смешком, — важен ли возраст для чертей, но — какая полярность представлений у нас обоих! Вы — черт? Вы — не сердитесь — старый, смешной звездочет, у которого от заданной бабушками невинности и моральной оглядки непременно бы выросли ангельские крылышки, если бы… — она помедлила, прищурившись на меня, — еcли бы не подвержен был сам разным мелким искушениям и грешкам. А во мне — во мне, верно, с полдюжины разных хвостатых бесов и бесенят; за каждого следует геенна огненная… И прощаясь:
Не целуйте мне руку! Что это еще за восемнадцатый век!
Я говорю ей что-то о приятности прикосновения, которая естественна для человека моего типа и возраста и лежит где-то посередке между этикетом и Фрейдом.
— Может быть, может быть… — перебивает она.