И известность!
— Выгляжу я таким отчаянным честолюбцем?
Она не отвечает, глядя мимо меня, в сторону пролива, куда только что плавала, — над ребром дюн, закрывающим от нас даль, кружит сейчас чайка огромная, как Пегас.
Когда она так смотрит, Ия, ни на кого, в черноте ее глаз стоит что-то тоскливое; оно исчезает, когда она переводит их на собеседника.
— Я хочу сказать только, что у вас недурно получалась эротика. Почему вы теперь такой чистоплюй?
— Вы находите?
— Нахожу. Но, понятно, я почти ничего о вас не знаю. Вы одиноки? Я имею в виду женщину?
— И да и нет. Да — потому что у меня в квартире, здесь и за океаном односпальная раскладушка-кровать, дне» обращаемая в кресло. Нет — потому что некоторые из тех, с кем связаны самые счастливые годы прошлого, постоянно со мной.
— Не понимаю: физически или это писательский словесный трёп? Они живы!
— Живы в моей памяти, и это так же «физически», как, скажем, моя студия к Бродвее и полки с книгами.
— Вы спирит? Вызываете духов с помощью блюдечка?
— Нет, просто они навещают мое воображение, и я часами веду с ними разговор, не нуждаясь в другом общении.
— Со мной, например!.. Они старушки теперь, ваши призраки?
— У призраков есть преимущество: они не стареют.
— В общем — чепуха! — говорит она. дрогнув плечами, и недобрая петелька складывается в уголке ее губ. — Чепуха все эти посещения и беседы а ля «Черный монах». Если, конечно, вы здоровы психически. Но что за смысл?
— Думаю, что здоров. А смысл в том. что заношу все на бумагу, в воспоминания, которые; как вы знаете, пытаюсь сейчас закончить.
— Фью!.. — свистит она примирительно, — я и забыла, что разговариваю с сочинителем. Тогда только один еще вопрос: вы все говорите: «они». Была их целая бригада, ваших бывших подруг?
— Тут вы правы. Нужно бы говорить только об одной. Той самой, на которую вы так непонятно похожи. О ней сейчас пишу кровью души своей, и в сравнении с нею других можно поместить только в сноску.
— Вы могли бы рассказать мне о ней поподробнее?
— Пожалуй. Но не сейчас. И не здесь, когда солнце вокруг и простор. Мне трудно объяснить, но говорить о ней надо бы в четырех, поуже, стенах, может быть, в полумраке, когда не видно лица, ни твоего, ни того, кто тебя слушает. Иначе похоже все на предательство, а должно быть — как исповедь… Ну и, конечно, я должен сперва попросить у нее разрешения…
Она широко открывает глаза, но тут же и щурит их скобочкой.
— Снова трёп! Но — ладно. Я еще не получила аванс за будущую книгу, поэтому можете меня пригласить в «Три короля». Сегодня я занята. Завтра! Идет?..
Вечером — телефонный разговор с Моб.
Она начала — я передаю, разумеется, только конспект — все с того же надгробного рыдания над моими погибшими писаниями.
Потом шли расспросы. Меня чуть смущало это требование — держать ее в курсе моей «авантюры», как она выражалась, но мы были «союзники», и двигала ею такая подлинная забота и теплота, доходившая до меня даже через трубку, что я охотно мирился с этой интервенцией во внутренние свои дела и ее побочными толкачами: любопытством, нетерпимостью и суетой.
Как литератор я чувствовал и укоры совести: неожиданно для себя самого я начал присаживаться за свой письменный стол вечерами, после пляжного трудодня; засиживался далеко за полночь. В открытом окне плыла великолепная тишина полупустого сонного города — ни гудка, ни шороха шин, ни шагов; а каждые четверть часа — медная с колокольни капель, о которой уже писал и которая теперь по ночам стала казаться мистически вдохновительной.
И я записывал под нее впечатления за день.
Дневник, конечно же, двоюродный брат мемуаров; в отличие от них у него ничтожная ретроспекция, то есть обращенность к минувшему, временная дистанция между событием и занесением его на бумагу. Дистанция, однако, растет с каждым днем — и жанры сближаются.