Можно было другой улицей обойти, но этого им уступить он не мог, вором к себе домой пробираться. И вот шел так однажды, в землю вперясь, и кто-то из них ножку подставил ему. И – хохот. Семена как подкинуло с земли. Помнит только, схватил Чинарика за лицо и бил, бил затылком о землю, о камень. Его тоже били сверху, оттаскивали, Чинарик царапался, дергался под ним. А когда затих, только тогда и опомнился Семен. Встал. Никого кругом. Разбежались.
Был суд. Прокурор нажимал: убийство заранее обдуманное, совершено с особой жестокостью. Одна из судей, пожилая, – их трое было судей: мужчина в высоком кресле, в черной накидке на плечах и две женщины по правую и по левую руку от него, – так вот эта, которая находилась по правую руку, заметил Семен, жалеет его. Она и спросила после перерыва, глядя на него, как мать, бывало, на него глядела:
– Но вы осознали?
А как раз в перерыве, он еще за загородкой сидел, подошли соседи, сказали, что мать его умерла, от сердца умерла, что они ее похоронили по-людски. А ему в тюрьме никто ничего не сказал, даже на похороны не отпустили. И он подумал покорно судьбе: может, так для матери и лучше. За одного сына отстрадала, теперь бы еще о другом думать. Может, так лучше. Вот после этого и спрашивает его судья: вы осознали? Семен встал, сказали ему подняться, когда говорит с судьей:
– Осознал…
А она еще жалостливей:
– Вы сожалеете о содеянном?
– Сожалею…
Помолчал, вздохнул. И – голосом охрипшим:
– Сожалею, отца его не было, на заработки уехал. А так бы покласть их рядом.
В лагерях понял Семен, как оно происходило, почему Чинарик, мозгляк этот хилый, убил его брата, который и смелей, и сильней его был. Лагеря – не армия, а механика одна и та же. Потому и убил, чтоб его самого не били, себя утверждал сильным на потеху: земляки, на одной улице жили, его и убей… К Семену тоже в лагерях один такой присыкнулся. И Семен от души ввалил ему и за брата, и за себя, долго его потом отхаживали.
Вышел он из лагеря на волю досрочно. И все дороги открыты перед ним. И все двери перед ним заперты. И Казахстан уже – другая страна, брат его, мать – там, а он – здесь, в России.
На День Победы сильно цвели яблони. И приехала хозяйкина дочь забирать вещи, бумаги отцовские. Кое-что из бумаг взяла, а больше потом сжигали на костре: светило солнце, горел костер. День был безветренный.
Пока стояли вещи в доме на своих местах, все они подходили друг к другу, Семен поражался: красиво жили люди, дом от него теперь не закрывали. А как стали выносить по одной во двор, все они на ярком солнце старились на глазах, старые, побитые, растресканные, стояли они на траве. И хозяйкина дочь почти ничего не взяла с собой в новую свою жизнь, у нее, говорили, и квартира теперь новая.
Хотела, правда, забрать отцовский большой стол из кабинета, да он рассыпался: отдельно крышка, отдельно тумбочки. Семен потом, сам не зная для чего, перетащит его в сарай, соберет. И еще кресло забыла, Семен и его отнес в сарай. Кресло было просиженное, из двух ручек подлокотных одна, правая, вытерта до белого дерева, наверное, об нее-то хозяин чаще опирался рукой, поглаживал.
Перед тем как уехать совсем, дочка обошла сад. В прошлом году не было урожая яблок, а сейчас яблони так буйно цвели, каждая, как облако бело-розовое.
А вскоре, рыча и лязгая, стала въезжать техника, поваленный штакетник трещал под ними: два бульдозера, подъемные краны, самосвалы груженые. Семен видел, как с подножки одного из них соскочил здоровенный мужик, и, повинуясь взмахам его руки, машины разъезжались, расстанавливались по местам. Семен стоял, смотрел, а как этот мужик оказался за спиной у него, не видел и не услышал за грохотом моторов.
– Та-ак. Ты, значит, Семен! – определил он и глядел строго.- Будешь у нас за сторожа.