* * *
В переднем углу Крестовой кельи, под большим, чудно сияющим окладами иконостасом, на невысоком удобном креслице с бархатной подушкой под ногами сидел совершенно седой, с густой, но не очень длинной бородой, одетый в темно-вишневую рясу человек.
У Дмитрия не было времени в него вглядеться, войдя, он успел лишь окинуть все взглядом и тут же должен был поклониться, исполняя указания, нашептываемые на ухо сопровождающим служкой, а после поклона, опустив голову, глядя в пол, подойти к сидящему и стать перед ним на колено, принять благословение.
Этот первый взгляд молнией выжег в его мозгу все, до мелких подробностей, детали обстановки: и множество дивных икон в иконостасе, и прекрасное, хотя и неожиданно скромное, облачение митрополита, и лавки вдоль стен, поднятые на три ступеньки над полом и покрытые богатыми, искусно расшитыми зелеными полавошниками, и яркая желтизна новых бревен в стенах, и даже свежая пакля конопатки меж бревен.
Митрополит благословил, Дмитрий поцеловал руку, сухую, жилистую, крепкую и цепкую, но бледную, с пушком и дробью старческих веснушек, и поднял глаза.
Он глянул жестко, на всю силу своих тяжелых глаз, желая сразу дать понять, кто он, и понять самому, с кем же он имеет дело, кто же такой этот Алексий, о котором такая молва.
Глянул и... И утонул в бесконечной глубине встретивших его глаз. Острые, мудрые, внимательные, светло-карие, но почему-то казавшиеся темными, они ничем, в отличие от руки, не напоминали о семидесяти с лишним годах, проведенных на этой земле.
Взгляд их не был жестким, не давил, не переламывал, вообще не производил впечатления силы. Он безмятежно и ясно, с утверждением спокойной доброты просто впитывал в себя, поглощал всю бешеную энергию, посылаемую ему Дмитрием - и все!
Хотя лицо Алексия было серьезно, глаза как будто чуть улыбались, и ободряли, и немного журили: не смущайся, сынок, но и не ершись; ишь, как сердито смотришь! Боишься - обижу? Не бойся; что заботит? что печалит? Скажи.
Дмитрий вспомнил деда Ивана на болоте, козла Федьку: "Да-а!.. Каков! Куда ты, сопляк, со своими глазенками?! Эх, гордыня человеческая... Думал ведь, что смогу что-то противопоставить, потягаться, побороться... О чем тягаться?! Он только взглянул, и сразу всего тебя понял, догола раздел, повертел с боку на бок, как дитя в колыбельке, и по попке - хлоп: молодец! расти большой! А ты...
Он склонил голову и уставился в пол. На душе стало как-то странно (никогда так не бывало): и стыдно немножко, и любопытно, и тревожно вроде, и радостно, а над всем этим какой-то необыкновенный душевный уют, который, если его хоть приблизительно выразить словами, напоминал то чувство, когда поздней осенью, из грязи, сырости и холода вернешься домой, вымоешься, обогреешься и развалишься около теплой печки - дома! И никуда не надо идти, ехать, торопиться. Дома!
Именно тут, в этот момент почувствовал Дмитрий себя в Москве - дома! И навсегда!
- Ну что ж, сыне, присядь, побеседуем,- голос был высокий, глуховатый, немного надорванный - старческий.
- Благодарю, ваше преосвященство,- Дмитрий присел на стоящую напротив креслица низенькую скамеечку.
- Эк вас там, в Литве, католики-то настращали. "Ваше преосвященство". Давай попроще как-нибудь.
- Как же?! - удивился Дмитрий.
- Ты в церковь-то ни в какую, пожалуй, не успел заглянуть, только приехал. Вот пока осмотришься да поймешь, как и где тебе лучше с Господом общаться, исповедаться ко мне приходи. Я и исповедаю, и причащу. А ты зови меня просто - отец, отче.
- Спасибо, отец Алексий.
- Наслышан о тебе.
- Откуда?!
- Ну как же. Жена твоя, Любаня, много мне тут порассказала. Умница моя! Люблю ее. И умница, и красавица, и скромница, и благочестива...
"Еще б тебе ее не любить, хитрец.