На Аленку надели рукавицы, мешавшие сделать распальцовку. Однако вязать руки, что полагалось делать с теми, кого ожидал тяжелый допрос, не стали, и это несколько успокоило девочку. Кроме того, Аленка не ведала за собой вины, которая могла бы повлечь серьезное разбирательство. Под конвоем она проследовала в одну из палат Разбойного приказа, где возле стены стояла длинная скамья, и на ней уже сидело несколько девочек примерно одного возраста и роста с Аленкой, даже оттенок волос у них был похож. Напротив находился стол, за которым расположился приказной дьяк и двое подьячих, и полукруглая низкая дверь, обитая железом. Аленка заняла указанное ей место ближе к краю скамьи. Соседки, большинство из которых, были, по-видимому, спешно свезены из ближайших деревень, заметно нервничали. На Аленке была не форменная одежда кладоискателей, а обыкновенный сарафан; тем не менее, одна из девочек по каким-то приметам угадала в ней столичную жительницу и спросила негромко, что здесь происходит, полагая, что Аленка лучше осведомлена. Дьяк резким тоном велел хранить тишину.
Тишина, впрочем, вскоре была нарушена мерными шагами и позвякиванием железа, донесшимися из-за полукруглой двери. Она отворилась, и два солдата ввели в помещение закованного человека, всмотревшись в которого, Аленка невольно вздрогнула.
Перед ней стоял Федька Налим.
Лицо разбойного атамана перекосилось; он выбросил руку вперед, в направлении Аленки, насколько это позволяли кандалы, и крикнул:
— Вот она!
— А так ли, вор? — спросил дьяк.
— Да я эту стерву из тысячи узнаю!
В тот день Максим, как и Аверя, проснулся поздно и поэтому не слышал, как Аленка покидала дом. Это не был родительский дом: тот сгорел три года назад, когда Аверя и Аленка, уже осиротев, воспитывались вне столицы у Евфимия. Теперь ребята жили в избе, выделенной в особой слободе от Земского приказа, и делили ее с еще одним кладоискателем, пока не вернувшимся из путешествия. Наскоро умывшись у колодца и позавтракав, мальчики побежали во двор поиграть в свайку. Благодаря заботам Аленки поврежденное плечо почти не беспокоило Максима и не было помехой; он даже смог пару раз превзойти Аверю, воткнув гвоздь ближе к центру начерченного на земле круга, чем он. Возможно, Максим и больше преуспел бы в игре, не отвлекайся он на уличный шум и не ожидай с таким нетерпением стука в ворота, свидетельствующего о возвращении Аленки. Именно теперь Максим все-таки решил без обиняков спросить друзей, когда они собираются помочь ему в поисках Павлика и дороги домой. И стук раздался, но такой, какой мог произвести только крепкий мужской кулак; встревоженный Аверя поспешил отодвинуть засовы. Во двор ворвалась целая толпа стражников; не обращая никакого внимания на Аверю, они сразу двинулись к Максиму. Один из них заставил мальчика сделать распальцовку и соединил свой мизинец и указательный палец с соответствующими пальцами Максима. Максим уже знал, для чего это нужно; таланов у него не было, поскольку последнее, что когда-то получил от Аленки, он потратил на корабле во время бури. Однако этой проверкой дело не ограничилось. Незваные гости обшарили одежду Максима и выудили смартфон, который Максим боялся потерять и потому всегда носил с собой, считая, что вернуться назад без подарка отца столь же немыслимо, как и без Пашки. Некоторое время стражники пялили глаза на диковинный предмет, и Максим полагал, что, быть может, этим все и кончится. Он ошибался. Его схватили под руки и потащили на улицу, где уже стояла готовая крытая повозка. Вообще нельзя сказать, что с Максимом обходились грубо: его держали скорее так, как иногда любящий отец держит маленького сына, не давая ему выбежать на проезжую часть. Но сама бесцеремонность вторжения пугала, а более всего — бескровное, искаженное отчаянием и страхом лицо Авери, которое Максим успел заметить, когда обернулся. Это явно говорило о том, что ничего хорошего ждать не придется. Когда повозка уже начала набирать скорость, сзади донесся крик Авери, очевидно, выбежавшего из ворот:
— Максим!..
Голос, в котором сквозила подобная боль, Максиму до этого приходилось слышать лишь единожды, и то не вживую, а тогда, когда четыре года назад по просьбе отца смотрел с ним какой-то фильм о Великой Отечественной войне. Перепелкин-старший отнюдь не стремился использовать кино для патриотического воспитания сына, считая, что для этого существуют совсем иные средства; просто ему было скучно смотреть в одиночестве. По сценарию немцы уводили из смоленской деревни старую женщину, заподозренную в содействии партизанам, на мучения и казнь, и вопль ее маленького внука — единственная его реплика за весь фильм — был исполнен той безысходности, которая бывает лишь при потере очень близкого человека и которая теперь явно овладела Аверей. Все вопросы, которые Максим пытался задать стражникам, пропадали впустую: ему даже не приказывали замолчать, его как будто и не слышали, словно боялись, что любой отклик превратит мальчика в какое-то чудовище, которое уже невозможно будет удержать.
Повозка остановилась у царских палат. Прежде Максиму попадать в богатые дома не приходилось. Впрочем, он и не смог бы по достоинству оценить работу зодчих и ремесленников: его заставляли двигаться слишком быстро, а в комнате, в центре которой его усадили на стул, уже вовсю толпился народ. Люди в парчовой и шелковой одежде, стоявшие ближе к мальчику, заслонили от него убранство интерьера, а сзади вытягивали шеи дворцовые холопы и сенные девушки. Смартфон Максима пошел по рукам, и в поднявшемся гомоне почти ничего нельзя было разобрать. Пронизываемый десятками глаз, Максим чувствовал себя в высшей степени непривычно и неуютно, будто был голышом. В этом откровенно бесстыдном интересе мерещилось что-то очень нехорошее; он невольно заставлял вспомнить о жестоком любопытстве детей, которые, держа в руках чудом пойманного голубя, оживленно спорят, сможет ли он подняться с земли, если ему отрезать лапы. Как нарочно, кто-то произнес фразу, едва ли не единственную, которую отчетливо расслышал Максим:
— Попалась, пташка!
Разноголосица затихала; из ее обрывков Максим понял, что царя здесь нет и, следовательно, принудительное перемещение по палатам еще не закончено. Он вспомнил, как много лет назад, когда мать читала ему сказки, он захотел увидеть настоящего царя, если, конечно, такие своеобразные люди еще не все перевелись. Теперь Максиму показалось, что неведомые силы пока сохранили ему жизнь и перебросили его в этот мир лишь затем, чтобы исполнить это младенческое желание; несмотря на всю дикость подобной мысли, на какой-то миг она даже позабавила мальчика. С ним в государеву опочивальню направились только бояре, поэтому неизбежный досмотр у дверей, ведущих туда, потребовал не более пяти минут. Никита Телепнев продемонстрировал Дормидонту смартфон, повертев его в пальцах; другие заставили Максима нагнуться к царю, который перевел на него пристальный взгляд, резко приподнявшись на своем ложе, чего не делал на протяжении уже почти двух последних месяцев. Не отрываясь, они смотрели друг на друга — дряхлый старик и растерянный пятнадцатилетний мальчишка, будто под взаимным гипнозом, и один понимал почти все, другой не понимал вообще ничего. Наконец зубы Дормидонта ощерились, кадык его задрожал, но вместо членораздельной речи из его горла вырвалось нечто вроде клекота, затем хрип, и царь повалился на перину без сознания.
Это был первый решительный удар болезни; он вызвал суматоху и помешал царю распорядиться об участи Максима, которого сразу удалили из горницы, словно само его присутствие убивало Дормидонта. Своего смартфона мальчик больше не видел; скорее всего, ему уже было уготовано место в государевой сокровищнице среди особо редких вещей. Максим помнил, как его вывели из дворца, как затем волокли мимо каких-то зданий (среди которых было и то, где несколько ранее устроили очную ставку Налиму и Аленке) с прежней аккуратностью глумливого гостеприимства. Лишь когда стража вместе с пленником очутилась на какой-то узкой лестнице, ведущей вниз, и, соответственно, любая возможность побега исчезла, Максиму предоставили возможность идти самостоятельно, лишь иногда подталкивая его сзади. Спустившись, Максим увидел длинный подвальный коридор с низким потолком и двумя рядами дверей по обе стороны, со смотровыми оконцами. Ближайшая к лестнице дверь, возле которой был установлен единственный факел, скупо освещавший помещение, была распахнута настежь. Двое ярыг Разбойного приказа, видимо, заранее предупрежденные, выводили оттуда неизвестного Максиму оборванного человека, сквозь прорехи на одежде которого виднелись свежие раны; трудно сказать, получил ли он их при задержании или это были следы от пыток. Далее Максима втолкнули внутрь освободившейся камеры; последнее, что он успел заметить, почти одновременно с лязгом затвора, это то, что стражники встали возле нее на караул. Поскольку иных людей в коридоре не было, Максим, очевидно, являлся единственным узником, которого полагалось стеречь персонально.
По площади камера почти равнялась московской комнате Максима, но по объему из-за нависающего потолка заметно уступала ей. Тут не было ни промозглой сырости, ни крыс — ничего, с чем обычно ассоциируются тяготы заключения; даже ворох соломы, заменявший тюфяк, был не настолько грязен, чтобы на него можно было лечь, лишь превозмогая брезгливость. Кандалы, вделанные в стену напротив двери, сгодились бы и для запястий Максима, но, видимо, приковывать его сочли излишним. Действительно, было бы безумием предполагать, что подросток вступит в рукопашную схватку с взрослыми вооруженными охранниками. Сейчас, впрочем, мысли Максима занимали не мертвые предметы, а засадившие его сюда живые люди, точнее — мотивы, которыми они руководствовались. Максим сам не знал, зачем мучает себя догадками: они, окажись даже верными, не изменили бы ситуацию и не подсказали правильной линии поведения. Пассивно ждать — вот все, что оставалось. Но неизвестность чересчур угнетала; казалось, уж лучше было столкнуться с конкретным обвинением, пусть и самым тяжелым. В конечном счете, судьба Максима зависела от решения, которое вынесет царь; теперь мальчик старался вспомнить выражение его лица как единственную зацепку, способную намекнуть о собственном будущем. Это было тем легче, что, хотя жизнь при дворе Дормидонта решительно всех вынуждала к лицемерию, у самого царя подобная привычка несколько ослабела с годами, и, будучи по-прежнему осмотрителен в речах, он уже не считал нужным особо притворяться, когда смотрел на кого-либо. Менее часа назад недвусмысленное желание смерти Максиму, читавшееся в хищных глазах старого правителя, сочеталось с другим чувством, не позволявшим царю отдать немедленный приказ убить очутившегося в его руках парнишку, будто Дормидонт внутренне трепетал перед Максимом, признавая в нем некое скрытое могущество. Так, по крайней мере, казалось Максиму. Но, в любом случае, тюрьма оставляла мало надежд. Даже если Дормидонт не решался пролить кровь Максима у себя в покоях или где-то еще, может быть, из суеверия, теперь он мог умертвить его, просто ничего не делая, заморить голодом. Правда, в камере был ломоть ячменного хлеба и стоял кувшин с водой, но, возможно, их оставили по недосмотру или ради издевательства, поскольку надолго этого бы не хватило. Или же пытка неопределенностью и страхом входила в число обычаев этого мира и являлась первой ступенью к другим мучениям, уже физическим. Ведь всегда начинают с относительно легких истязаний, постепенно наращивая их тяжесть. Максим вспомнил, что Аверя и Аленка ничего не могли поведать об участи чужих людей, когда-то попадавших в их царство. Неужели все они бесследно исчезали в таких вот одиночных камерах?
Нервное возбуждение Максима достигло предела. В таком состоянии человек или исступленно бросается на стену, увеча до крови кулаки, или замирает в неподвижности, будто оцепеневая; именно второе и произошло с Максимом. Съежившись на соломе, он потерял всякое ощущение времени; о том, что оно все-таки течет, напоминали лишь шаги сменявшихся часовых. При этом каждый из заступавших на пост непременно заглядывал в глазок — не ради исполнения долга, а просто затем, чтобы увидеть необычного узника, словно редкостную зверушку. День клонился к вечеру, и, хотя солнце стояло уже не так высоко, в камере стало светлее. Оранжевые лучи проникали через крохотное зарешеченное окошко, выходившее на запад, почти вровень с плитами тюремного двора; проделанное почти под самым потолком, оно служило больше не для освещения, а для дополнительной вентиляции. Двор был совершенно пуст; тем не менее, Максиму почему-то чудилось: Аленка с Аверей, прижавшись к земле, вот-вот заглянут к нему в камеру, чтобы сказать что-нибудь в утешение или просто убедиться, что их друг еще жив. Где они? Тихонько горюют, сидя в уголке? Бегают по городу, ища Максима? Или их потом тоже схватили?
Солнце село еще ниже, и Максим испытал странное чувство, будто в камере он не один. Причина выяснилась незамедлительно: краешком глаза мальчик разглядел возле себя пять небольших фигурок. Они были начерчены на серой стене, по-видимому, углем, очень грубо, как маленькие дети рисуют на асфальте, подражая старшим товарищам. Нельзя было определить ни пол, ни возраст, и лишь по сравнительной величине угадывалось, что это семья какого-то безвестного заключенного, скорее всего, неграмотного, поскольку по соседству не наблюдалось никакой надписи. Тоска от разлуки с близкими, вероятно, бессрочной, вынудила горемыку излить душу хотя бы таким способом, и мальчик осознавал это, но ему упорно чудилось, что вот эти две относительно крупные фигурки — его, Максима, родители, два силуэта поменьше — Аверя с Аленкой, а самый маленький человечек — Павлик. Словно некие люди специально намалевали все это, чтобы подразнить Максима, и непосредственно перед тем, как его бросили в камеру. Максима охватило бешенство и отчаяние; он протянул руку, чтобы стереть рисунки, но они стали вдруг разбухать и отделяться от стены. Вот они приблизились вплотную к мальчику, обхватили его; их контуры начали искажаться, и Максим узнал мерзких чудовищ, стерегущих клад. Он хотел закричать, но язык не слушался, и последним ощущением Максима было то, как он проваливается в какую-то непроглядную, жуткую темень.
Когда Максим проснулся, то почувствовал, что в самом деле кто-то коснулся его плеча. Мальчик открыл глаза; над ним склонился седой человек в боярской одежде. Дверь камеры была отворена; проем закрывали люди, вооруженные с головы до ног, а из коридора затекала еле различимая при скупом утреннем свете красная струйка.
Глава 12.
Путь в никуда
Некоторое время Максиму казалось, что наваждение еще продолжается. Неизвестный человек быстро и сосредоточенно сделал и соединил четыре распальцовки — две на своих руках и две на руках Максима. Мальчик не шевелился; он чувствовал себя как никогда беспомощным, словно некстати родившийся котенок, которого хозяева держат перед собою за шкирку и, вероятно, отнесут в ванную комнату, где ведерко с водою уже припасено. Не было и удивления по поводу повторной проверки и способа, которым она производилась.
Незнакомец выпрямился, оглянулся, и в его глазах отразилось разочарование, впрочем, такое, к которому, казалось, он давно был готов. Его спутники и без слов все поняли: сурово посмотрев на Максима, они шагнули вперед, держа ладони на рукоятках сабель. Человек в боярской одежде остановил их тихим, но твердым голосом:
— Обождите, ребятки! Сегодня вы уже окровянились, и тот грех я взял на себя, а с новым еще погожу! — Он вновь повернулся к Максиму. — Жить тебе или умереть, парень, зависит от того, что ты сейчас нам поведаешь, и потому говори без утайки. Попадал ли вместе с тобою из твоего царства мужчина лет эдак тридцати?
Максим судорожно сглотнул. Незнакомец, не сводя с него глаз, ждал ответа.
Наконец Максим выдавил:
— Я не знаю…
На лице седого человека промелькнуло сожаление, и он отступил к выходу. Короткий разговор между вставшими в круг мужчинами, в котором явственно прозвучали слова: «Мальчонка опасен», был прерван прибежавшим со двора челядинцем. Максима вытащили из камеры, и он успел увидеть у ее двери бездыханные тела заколотых часовых. Затем Максиму острием кинжала разжали зубы и поднесли к его губам склянку с резко пахнущей зеленоватой жидкостью. Видимо, она была приготовлена из каких-то трав, настоянных на разбавленной водке. От первого глотка на глазах Максима выступили слезы, глотку начало жечь, словно огнем, а горло будто сдавило петлей, так, что зелье, которое продолжали равномерно вливать в рот, поступало в желудок лишь толчками. Последнее обстоятельство и связанная с ним потеря времени заставляли остальных нервничать, и Максим услыхал под самым ухом:
— Пей до дна и не вздумай здесь еще блевать, сучонок! И так с тобою возни много!
«Что это?»
Когда-то давно Максим видел картинку: чудовищное, размером с полнеба, и красное солнце встает над землей. Хотя назвать изображенное на картинке словом, используемым для обозначения нашей планеты, язык отказывался; подобным же образом трудно обратиться по имени к изуродованному трупу, который приходиться опознавать в морге. Это была жалкая и вместе с тем величественная попытка заглянуть на восемь миллиардов лет вперед, когда уже не будет ни ученых, делающих прогнозы, ни художников, облекающих их в форму, понятную даже детям. Точно такое солнце стояло сейчас над Максимом. Вернее сказать, оно не стояло, а медленно перемещалось по небосводу, как в поле зрения близорукого человека проплывают мушки, если он смотрит на чистый лист бумаги или на только что выпавший снег. Рядом вспыхивали и исчезали другие солнца, поменьше, точно взрывы сверхновых где-то у краев вселенной. Инстинктивно Максим зажмурился, но красный диск не исчез; наоборот, он даже стал как будто ярче. На секунду Максиму даже показалось, что он уже умер, раз может видеть с закрытыми глазами, тем более и лежал он в характерной позе покойника — навзничь, ноги выпрямлены, а руки вытянуты по швам. Но мертвые не чувствуют своих тел, а Максим ясно ощущал, как у него болит голова, туловище и конечности, словно его избили. Может, я вторично погиб, вторично воскрес и нахожусь в каком-то третьем мире, подумалось Максиму. Ядовитый напиток в одной столице мог оказать то же действие, что и адская машина в другой; здесь мальчик не видел особого различия. Однако кровавый круг перед глазами быстро бледнел, рассасывался. Через него начинало просвечивать небо обыкновенного синего цвета, ветви деревьев, а чуть поодаль — лошадиные крупы и фигуры четырех людей, уже готовых к отъезду; одного человека Максим прежде видел в темничном коридоре. Максим пошевелился и издал невольный стон. Этот звук и это движение привлекли внимание начальника конного отряда; возможно, он специально дожидался, пока Максим придет в себя и сможет понимать то, что ему говорят. Приблизившись, начальник вымолвил с особым, грубоватым сочувствием: