Она рассказала Сиднею о болезни матери, избегая, однако, неприятных подробностей.
В тот же день Сидней отправился за покупками и купил мне новую одежду, а вечером, разодевшись, мы сидели в партере мюзик-холла. Во время представления Сидней не уставал повторять:
— Ты только подумай, что бы значил сегодняшний вечер для мамы!
К концу недели мы поехали в Кэнхиллскую больницу навестить ее. Минуты, пока мы ждали в комнате для свиданий, были невыразимо мучительны. Я помню, как повернулся ключ в замке и вошла мать. Она была очень бледна, и губы у нее были синие. Она узнала нас, но не обрадовалась. От ее былой жизнерадостности не осталось и следа. Ее сопровождала сестра, безобидная, но очень говорливая женщина, которая оставалась при нашем свидании. Ей все время очень хотелось вставить словечко:
— До чего же обидно, что вы попали в такое время, — лепетала она, — а мы, как на грех, сегодня немножко не в себе, правда, моя дорогая?
Мать вежливо взглянула на нее, слегка улыбнулась, будто ждала, когда же она уйдет.
— Вот приходите в другой раз, когда мы будем получше себя чувствовать, — добавила сестра.
В конце концов она все-таки ушла, и мы остались одни. Но хотя Сидней всячески пытался развеселить мать, рассказывая ей о своей удаче, о том, сколько денег он заработал и почему так долго не возвращался, она слушала его молча и только рассеянно кивала головой, занятая какими-то своими мыслями. Я сказал ей, что она скоро поправится.
— Если бы ты только дал мне тогда чашку чаю, — ответила она жалобно, — я не заболела бы.
Потом доктор объяснил Сиднею, что постоянный голод несомненно повлиял на ее рассудок, и ей необходимо долго лечиться. Хотя у нее бывают минуты просветления, чтобы окончательно вылечить ее, потребуется много месяцев. А у меня в ушах еще долго звучали ее слова: «Если бы ты только дал мне тогда чашку чаю… я не заболела бы!»
V
Джозеф Конрад как-то писал своему другу, что, думая о жизни, он чувствует себя слепой крысой, которую загнали в угол и вот-вот добьют палкой. Это сравнение довольно точно характеризовало положение, в котором мы очутились к тому времени. Но иногда человеку вдруг улыбается счастье. Так случилось и со мной.
Я продавал газеты, клеил игрушки, работал в типографии, в стеклодувной мастерской, в приемной врача и так далее, но чем бы я ни занимался, я, как и Сидней, помнил, что все это временно и в конце концов я стану актером. Перед тем как поступить на очередное место, я начищал башмаки и костюм, надевал чистый воротничок и отправлялся в театральное агентство на Бэдфорд-стрит, возле Стрэнда. Только когда костюм мой приобрел совершенно неприличный вид, я прекратил эти хождения.
В первый раз, когда я туда пришел, приемную украшали своим присутствием элегантные служители Мельпомены обоего пола, которые величественно беседовали друг с другом. Трепеща от волнения, я стоял в дальнем уголке, возле двери, мучительно робея и стараясь быть как можно незаметнее: слишком уж поношен был мой костюм, а носки башмаков подозрительно вспухли, готовые лопнуть, как почки на деревьях. Время от времени из кабинета выходил молодой служащий и, словно серпом, срезал под корень высокомерие актеров, коротко бросая: «Для вас ничего… и для вас… и для вас». Приемная мгновенно пустела — точно церковь по окончании службы. И вот как-то раз, когда все быстро разошлись, я остался в приемной один. Увидев меня, молодой человек остановился:
— А вам что угодно?
Я почувствовал себя, как Оливер Твист, попросивший добавки.
— Нет ли у вас роли для мальчика, — пробормотал я.
— Вы зарегистрированы?
Я покачал головой.