- Давайте напишем моей маме. Давайте напишем, только поскорее!
Дорогая мама, здравствуй!
Пишет тебе твой сын Федор. Не сердись на меня, мама. Но как тети Дунин Лешка сказал, что ты мне не родная, я не захотел оставаться дома. Ты меня прости, и ты на меня не сердись, потому что я не мог.
Я по тебе скучаю и по Егору скучаю. Напиши мне, и он пускай напишет, как у вас. Он уже, наверно, хорошо пишет. Мой адрес такой... Отвечай сразу.
Федя.
И мы стали ждать ответа из маленького сибирского городка. Значит, Полтаву он тогда придумал. И как это я, старый воробей, не догадался!
В эти дни Федя разговаривал без умолку, и мы шаг за шагом восстановили всю картину его странствий после того, как он ушел из дому. Он говорил, как говорит человек, долго против воли молчавший. Говорил, рассказывал и не мог насытиться этим счастьем - не таить, не прятать, открыть, увидеть ответный взгляд, услышать ответное слово.
- Почему ты поехал на Украину, Федя?
- Случай такой вышел...
Случай вышел уже в дороге. Федя лежал на третьей полке. В вагоне было темно, горела только маленькая тусклая лампочка, и он не мог разглядеть двоих, сидевших внизу. Но хотя они говорили тихо, Федя все слышал. И казалось, каждое слово отпечаталось в памяти его сердца.
- Я того человека где хотите узнаю, пускай хоть сто лет пройдет, - по голосу. Такой голос - не хочешь, а заслушаешься. Он говорит тому - ну, с которым ехал: "Я, говорит, такого в жизни навидался, меня ничем не испугаешь, Я все видел. И смерть в глаза видел, и уж похоронен был спасибо, отрыли. Мне, говорит, чтоб испугаться, уж не знаю, с кем встретиться надо". А другой, ну, с которым он ехал, говорит: "Смерть, говорит, не самое страшное, а самое страшное - подлость человеческая. А подлости человеческой в жизни столько, что не расхлебаешь". А тот, который сначала, говорит: "Подлости много, а хорошего больше. Вот есть же такие люди: увидал подлость - и уж всех подряд подлецами честит, ничего хорошего не видит. Нет, ты мне про подлость не говори, я про нее лучше тебя знаю. А я тебе про хорошее скажу. Вот довелось мне мальчишкой пятнадцати лет в гражданскую попасть к белым. Застигли меня и еще одного - тому лет двадцать было. Молодой, пригожий, ему бы жить и жить. Привели нас в штаб. Дело зимой было, на улице мороз, закоченели мы, а тут печка топится, комната маленькая, жарко. За столом сидит начальник и говорит: "Я вам обещаю - отпущу на четыре стороны, только вы мне все начистоту скажите. А не то такую пытку устрою не обрадуетесь". И тут дружок мой, ни слова не говоря, сует руку в печку, достает горячих углей, зажимает в горсти и, ничуть в лице не меняясь, говорит: "Ну, как думаете, скажу я вам что-нибудь? Как, говорит, думаете испугаюсь я вашей пытки?" Так и не стали нас больше спрашивать, из штаба вытолкали в шею и повели прямо на расстрел. Его - насмерть, меня - ранили. И обоих зарыли. Но, как видишь, вот он я - жив-здоров, отрыли меня. Девчонка, которая растапливала печь в штабе, и отрыла. А ты говоришь - подлость. Давай: ты мне историю про подлость, а я тебе пять не про подлость. Чья возьмет?"
Потом замолчали они. Я подождал-подождал и спрашиваю: "А как его звали, дружка вашего?"
Он встал, пошарил рукой по моей полке. "Ты, говорит, кто такой?" Я ему объясняю: так, мол, и так, еду к брату. А как вашего дружка звали? Он говорит: "Федор. Федор Крещук. А тебе зачем?" - "Так просто. А где вы тогда были?" - "А разве ты по говору моему не слышишь? Я с Украины, мы оба с Федором из-под Киева".
Утром я проснулся, слез с полки, а их уже нету. Я и решил: поеду на Украину, в Киев. Назовусь - Крещук. Он Федор - и я Федор. А фамилию возьму его, стану Крещук, - и тогда меня никто не найдет...
* * *
Я работал в кабинете. Постучали.