Она тщательно отмеряла лекарство, записывала температуру, мягко справлялась:
- Укрыть тебя еще? Не холодно тебе?
Федя оказался покладистым больным: безропотно глотал все лекарства, терпел банки и горчичники, не хныкал, не жаловался, только отказывался от всякой еды и то и дело просил пить. К концу второго дня он вдруг спросил:
- Всех вытащили?
И, услышав успокоительный ответ, произнес с облегчением:
- А я боялся...
Однако ночью он снова стал допытываться:
- Всех вытащили? И Кольку?
И мы перестали понимать, когда он бредит, а когда приходит в себя. По ночам он часто звал мать и, случалось, называл Галю "мама".
Потом температура упала. Федя лежал бледный, осунувшийся. Зайдя его проведать, я увидел, что по щекам его текут слезы. Я отвел глаза. Он сказал, словно извиняясь:
- Я не плачу, это просто так.
- Это от слабости, от потери сил, - поспешила на помощь Галя,
Выздоравливающего после тяжкой болезни всегда узнаешь по лицу, по голосу, по аппетиту, наконец! К человеку возвращаются силы, в его глазах уже нет усталости, равнодушия - в них светится новое любопытство ко всему на свете. Федя выздоравливал безрадостно. Он лежал целыми днями, глядя куда-то прямо перед собою, словно сквозь стену, молчаливый, неподвижный, ушедший в себя.
Катаев Федю не навещал, и Федя о нем больше не спрашивал.
* * *
- Ну вот, Николай, Феде лучше, его жизни больше не угрожает опасность. Раньше я не хотел тебя тревожить. А теперь расскажи мне все, как было, по порядку.
Глядя куда-то вбок, мимо моего уха, он стал рассказывать - с трудом, будто клещами вытаскивал из себя каждое слово. Но рассказывал честно, ничего не пропуская.
- ...Тут я ему говорю: "А может, Семен Афанасьевич велел тебе соску сосать?"
И только об одном - как сам бултыхнулся в воду вслед за Крещуком - он не упомянул.
- Ты помнишь, как я не велел тебе скатываться в речку.
- Помню...
Спрашивать: "Почему же в таком случае..." - было бессмысленно. Теперь Николай смотрел вниз, плотно сжав губы, сдвинув негустые брови.
- Вот что, Катаев. Наш дом, наши правила тебе не по сердцу. Ты не глуп, понимаешь, чего от тебя хотят. Но жить, как мы живем, не желаешь. Что ж, я не стану ждать, пока ты мне перетопишь всех ребят. Вот тебе письмо к заведующему роно. Я не могу больше оставлять тебя здесь.
Мне показалось - он ошеломлен. Дрогнули губы, брови. Глаза, до сих пор избегавшие меня, встретились с моими, явственно спрашивая: "Ты это вправду?!" Но вслух он только сказал не сразу и негромко, чуть охрипшим голосом:
- Ну что ж... как хотите.
Я встал, открыл дверь в коридор.
- Гриша, - сказал я попавшемуся мне на глаза Витязю, - найди Искру, скажи, чтоб пришел ко мне.
Степан явился тотчас.
- Завтра после уроков запряжешь Воронка и отвезешь Катаева в роно, сказал я ему.
- Да тут далеко ли? Может, так пойдет?
- Нет, Николая надо отправить с вещами. Какой-никакой сундучок, а сейчас и скользко и мокро, и снег и дождь. Возьмешь у Коломыты лошадь - и с богом, как говорится. Вот тебе письмо, отдашь товарищу Коробейникову. И постарайся так, чтоб тебе до темноты вернуться.
- Мне? А... - Искра оборвал себя на полуслове. - Хорошо, Семен Афанасьевич. Ответа дожидаться?
- Спроси у товарища Коробейникова, не надо ли чего передать. Он скажет.
Передо мной Катаев мог петушиться сколько угодно. Но наедине с собой не распетушишься. О чем он думал в эту последнюю ночь в нашем доме? За плечами у него было уже немало детских домов, и я знаю - ни об одном из них он не жалел. Он не унес оттуда ни дружбы (никто ему не писал), ни теплых воспоминаний. Никогда он не говорил, как другие: вот, когда я жил там-то, у нас делали так-то". Или: "А хорошая учительница была в Белых Песках..." А про наши Черешенки - я мог побиться об заклад - он скопил в своем сердце немало такого, что было ему дорого.