II
— Второй раз в том же районе они не поселятся, — сказал Дантес. — Они умны.
— Все-таки опишите их, бабушка, — сказал Геккерн. — Какие они из себя?
— Парень темненький, высокий. А девка — беленькая. Молодожены.
— Кто?!
— Беленькая, — повторила бабка, беспомощно моргая. Она была такая дряхлая — дунь и улетит. Но отличить мужчину от женщины она, наверное, все-таки могла.
— А кот у них есть?
— Кот? — удивилась бабка. — Нет кота. Ребеночек есть. А кота нет. Только ребеночек, без кота. Молодожены. А кота никакого у них нет. Ребеночек только. Я так-то с ребеночком не пускаю, а они молодожены. Без кота. С ребеночком.
— Хватит. Пойдем дальше, — сказал Дантес Геккерну.
— Мы вам очень признательны, — сказал Геккерн бабке.
Они пошли дальше обходить вокзал. Бабка смотрела им вслед. Она полжизни просидела (нет, не за политику, а за нормальное мошенничество и сбыт краденого), но причина, по которой она решила солгать комитетским, была совсем не в этом. Причина была в том, что Саша дал ей на тысячу рублей больше, чем она спросила с него. Саша сделал это по ошибке, нервничая, и потом дико жалел о своей оплошности и ненавидел жадную бабку, но бабка не знала этого и думала, что он решил уважить ее старость. Так одно ошибочное умозаключение влечет за собой цепь других.
Бабка стояла, держа в руках табличку «Сдаю комнаты».
— Бабука, — окликнули ее. Она повернула голову. Подле нее стоял высокий негр в лиловых брюках, похожий на статуэтку. — Бабука, мне комната нужна. Очень срочно. Я тебе заплачу хороший деньги.
III
— Не нужно делать из Пушкина образцового христианина, как раньше из него делали идеолога пролетарской революции. Пушкин живой и разный — тем и дорог. Пушкин — это солнце. На солнце есть пятна, но оно светит. К тому же Пушкин «Гавриилиады» и Пушкин «Бориса Годунова» — разные люди…
— Да-да, — сказал Саша.
Он не очень внимательно слушал Филарета. (Отец Филарет не велел называть себя отцом; он был очень демократичен, так демократичен, что Саша с его мелкобуржуазными предрассудками даже несколько опешил.) Утопая в глубоком мягком кресле, Саша блаженствовал. Маленькая квартирка о. Филарета была уютная, красивая, и в ней была пропасть книг: к удивлению Саши, это все больше были книги светские. Но и Филарет не сумел объяснить Саше, за что ФСБ преследует его и при чем тут Пушкин; впрочем, о. Филарет о Сашиных делах и не говорил пока что вовсе, а только про Пушкина рассказывал. Он рассказывал довольно интересно — во всяком случае, для Саши, — но все это было не то. Саша узнал, что у Пушкина были нелады с ихней царской безопасностью, в частности, из-за поэмы, в которой тот написал про деву Марию неуважительно (о. Филарет снисходительно объяснил это мятущейся душою молодого Пушкина и даже намекнул, что у него самого в юности бывали о деве Марии не очень уважительные мысли, как у всякого мужчины), но те времена давно канули в Лету, да и Пушкин-то помер, так что эти нелады ничегошеньки не проясняли. И если даже в той рукописи, что лежала у Саши в кармане, тоже было написано что-нибудь богохульное, навряд ли из-за нее стали бы так гнать Сашу, ведь у нас все-таки свобода и даже «Майн Кампф» можно купить, если захочешь. А потом Пушкин образумился и пришел к Богу, да он никуда и не уходил от него по большому-то счету. Когда о.Филарет рассказывал, как Пушкин перед смертью радостно согласился на предложение своего друга Жуковского послать за батюшкой, на глазах о.Филарета выступили слезы.
— И представьте, Саша, его спросили, за каким батюшкой послать, а он ответил, что это неважно, за любым из соседней церкви… А ведь он мог бы потребовать митрополита или какого-нибудь знаменитого святого… Какой человек! Настоящий по-хорошему церковный человек.
Саша кивнул.