Вдруг: виденье гробовое,
Внезапный мрак, иль что-нибудь…
Не тот это город, и полночь не та.
Ну, совсем скверно, хоть иди топись.
IV
Саша и Лева спали на коробках, укрывшись какими-то старыми шторами. Они устали и спали крепко. Даже когда луч фонарика запрыгал по их лицам, они не проснулись. Человеку, державшему в руке фонарик, пришлось потрясти их за плечи. Только тогда они встрепенулись и сонными глазами уставились на него.
— Могу ли я позволить себе осведомиться, кто вы, господа, и что вы тут делаете? — спросил человек с фонариком. Он был высок, худ, бледен, одет в какой-то черный потрепанный балахон.
— А ты кто такой? — спросил Саша. Он почему-то сразу почувствовал, что человек в черном не опасен.
— Я… я, с вашего позволения, здесь работаю, — сказал человек в черном. — Служу, если можно так выразиться, Мельпомене.
— Вы нас извините, — сказал Лева и, чуть поколебавшись, прибавил: — Сударь… Мы, с вашего позволения, туристы. Мы, если можно так выразиться, заблудились, осматривая достопримечательности, и еще у нас украли, извините за выражение, деньги, презренный металл… и вот осмелились заночевать…
— Прошу прощения за то, что нарушил ваш мирный отдых, — сказал человек в черном. — Разрешите представиться: Чарский. Эдгар Орестович. Я руковожу театральной студией…
— По ночам?
— Люблю, знаете, пройтись ночью по этим пыльным, таинственным коридорам… Побыть в одиночестве, вдохнуть аромат кулис… Могу я предложить вам чайку?…
В процессе чаепития выяснилось: Эдгар Орестович Чарский прежде был артистом одного из главных московских театров (он не сказал, какого именно, — надо думать, из скромности); но потом в силу обстоятельств неодолимой силы (опять же неясным оставалось, в силу какой именно силы, но явно там были замешаны зависть, интриги, несчастная любовь, благородство и жертва) был вынужден вернуться в маленький город, в котором родился, и посвятить остаток своей жизни развитию молодых талантов. В настоящий момент молодые таланты под его руководством ставили спектакль «Сальери и Моцарт», по Пушкину. Беглецы только вздохнули: они привыкли уже к тому, что от Пушкина некуда деться. Лева позволил себе осведомиться, почему спектакль называется «Сальери и Моцарт», а не наоборот.
— Это сделано для того, чтобы подчеркнуть глубинное, истинное понимание бессмертного текста… Большинство людей понимают эту пьесу совершенно превратно… Посвященному же ясно, что и Сальери, и Моцарт — две ипостаси самого Пушкина; но Сальери — доминирующая сторона…
— Какому такому посвященному? Посвященному во что?
— В Орден, разумеется! И Сальери, и Моцарт принадлежали к братству вольных каменщиков. Но…
— О гос-споди! — прошипел Лева. Саша пнул его ногой в коленку. Лева потер коленку и заткнулся.
— Эдгар Орестович, расскажите, пожалуйста, про ваш спектакль, — сказал Саша, нечеловеческим усилием сдерживая зевоту, что раздирала ему челюсти. — Нам жутко интересно.
Чарский с восторгом пустился в разъяснения. Саша не слушал его, а глядел свирепо на Леву, чтобы тот не выкинул какого-нибудь фортеля, и щипал его, когда видел, что Лева вот-вот раскроет рот и что-нибудь вякнет неуважительное. Пусть Чарский нес чушь, но он, как и Миронов, не прогонял их, не тащил в милицию, не требовал платы за ночлег, поил чаем; Лева в своей глупой нетерпимости не желал этого учитывать.
— …Разговор действующих лиц носит орденский характер; но есть столкновение идей, а не людей, хотя персонажи выступают адекватными носителями…
Они не зажигали электрического света; рассвет уже брезжил. Чарский стоял спиной к окну и неутомимо болтал и жестикулировал, а Саша с Левой сидели, устало прислонясь друг к другу, и смотрели снизу вверх на его силуэт и летающие туда-сюда тощие руки, черные на фоне серого рассвета.