— Я его к себе не приглашал, а стало быть, и от себя не прогонял. А так как он ворвался ко мне нахалом, то, разумеется, я…
— Про то я и говорю, что прогнали.
Лукьяныч помолчал с минуту, потом крякнул, переступил с ноги на ногу и как-то особенно пошевелил плечами. Значит, будет продолжение.
— А он к вам за делом приезжал.
— Да, показывал бумажник; вот за это-то я и указал ему на дверь.
— Угоду он у вас купить охотится — оттого и бумажник показывал. Чтоб, значит, сумления вы не имели.
— А коли дело хочет делать, так должен говорить по-человечьему, а не махать бумажником у меня перед глазами.
— Так-то оно так.
Опять минута молчания и опять переступание с ноги на ногу.
— Нехорошо в здешнем месте, нескладно.
— Что так?
— Народу настоящего нет. Мелкий народ, гадёнок. Глаза белые, лопочут по-своему, не разберешь. Ни ему приказанье отдать, ни от него резонт выслушать… право!
— Так ведь это не со вчерашнего дня.
— То-то, говорю: нехорошо здесь. Сидишь, молчишь — того гляди, и остатний ум промолчишь.
— Да ты сказывай прямо: с Разуваевым, что ли, разговаривал?
— А хоть бы и с Разуваевым… Разуваев сам по себе, а я сам по себе.
— Ну, хорошо; продать так продать. А куда потом деться? надо же где-нибудь помирать?
— Я в свое место уйду, к Успленью-матушке.
— А я куда уйду?
— Неужто ж местов не найдется!
— То-то вот и есть, что нынче нигде притаиться нельзя. Только что затворишься — смотришь, ан кто-нибудь и заглянул.
— Кабы вы меня слушали, этого бы не было. Говорил я тогда: не нужно мужикам Светлички отдавать — нет, отдали. А пустошоночка-то какая! кругленькая, веселенькая, двадцать десятинок — в самую могуту! И лесок березовый по ней, грибов сколько, всё белые. Все село туда за грибами ходит. Выстроили бы там домок, в препорцию; как захотели, так и жили бы.