— Скажите, пожалуйста, Милий Васильич, — обратился я к нему, — отчего же вы в речи, обращенной к урядникам, утверждали совершенно противное?
— Странный вопрос! — ответил он мне, нимало не смущаясь, — но разве я имею право быть откровенным с урядниками? Я откровенен с начальством — потому что оно поймет меня; я откровенен с вами — потому что вы благородный человек… Но с урядниками… Извините меня, я даже удивляюсь вашему вопросу…
— Хорошо-с. А помните, когда я исповедывался перед вами при батюшке?..
— И тогда существовали те же самые причины. "При батюшке"! Но что такое батюшка?
— Извольте, согласен и с этим. Но надеюсь, что теперь вы убедились, что я совсем не разделяю тех воззрений, которые, по-видимому, исповедуете вы?
— Да-с, убедился-с… хотя и с болью в сердце, но… убедился-с!
— Ах, Милий Васильич! как хотите, голубчик, а вы для меня сфинкс!
— К сожалению, я совсем не сфинкс, а только становой пристав! — отвечал он печально, как бы подразумевая при этом: "Будь я сфинкс, давно бы ты узнал, как Кузькину мать зовут!"
— Но заклинаю вас именем всего священного! Ответьте мне откровенно: врете вы или нет? — воскликнул я, почти не помня себя от страха.
— Вы меня оскорбляете, наконец! — ответил он, взвиваясь во всю длину своего роста, — хоть я и не что иное, как становой пристав, но скажу вам от души: для благородного человека это даже больно… да, очень больно… "Врете вы или нет"?.. Ах!
Несколько дней он как будто будировал и не ходил ко мне. В это время из кухни начали долетать до меня звуки гармоники, и я, не без удивления, узнал, что они извлекаются каким-то вольнопрактикующим незнакомцем. Увы! Этот загадочный для меня человек настолько коротко сошелся с моей прислугой, что не только ел и пил, но даже, по временам, ночевал у меня на кухне… И я ничего не знал об этом! Разумеется, это меня встревожило, и я несказанно обрадовался, когда Грацианов, после недельной разлуки, опять в обеденный час явился в моей столовой.
— Слушайте! — обратился я к нему, — у меня в кухне поселился какой-то незнакомец… скажите, могу ли я, по крайней мере, запретить ему играть на гармонике? Я не выношу этого инструмента.
— Кто же это?! — удивился он.
— Вероятно, вы очень хорошо знаете, и кто и зачем.
— Зачем? — повторил он за мной и вслед за тем залился добродушным смехом. — Да очень понятно, зачем! Наверное, у вас на кухне лишние куски остаются, так вот… Ах, все мы говядинку любим! — прибавил он со вздохом. — Но, разумеется, ежели вы протестуете…
— Нет, я не протестую. Говядина и даже телятина… не в том дело! Но я желаю уяснить себе следующее: не должен ли я считать пребывание постороннего человека в моей кухне за нарушение неприкосновенности моего очага?
— Нисколько.
— Очень рад, что таково ваше мнение. Садитесь, пожалуйста, и будем обедать.
— Но, может быть, вы еще сомневаетесь? — успокаивал он меня. — В таком случае скажу вам следующее: человек, о котором вы говорите, есть не что иное, как простодушнейшее дитя природы. Если вы его попросите, то он сам будет бдительно ограждать неприкосновенность вашего очага. Испытайте его! потребуйте от него какой-нибудь послуги, и вы увидите, с каким удовольствием он выполнит всякое ваше приказание!
Одним словом, он вновь успокоил меня. Наши отношения возобновились, и я тем скорее забыл недавние недоразумения, что по части краеугольных камней я, в сущности, не уступил бы самому правоверному из становых приставов. В одном только я опять не остерегся — это по вопросу о дворянской обиде.
— Обидели! — восклицал я, — так обидели, что даже в истории не бывало примеров более горькой обиды! В истории — понимаете? — в истории, которая потому только и признается поучительной, что она сплошь из одних обид состоит!
Затем я закусывал удила и начинал доказывать. Доказывал горячо, с огоньком и в то же время основательно. Во-первых, нас не спросили; во-вторых, нас не вознаградили за самое главное… за наше право! в-третьих, нас поставили на одну доску… с кем!!! в-четвертых, нам любезно предоставили ликвидировать наши обязательства; в-пятых, нас живьем отдали в руки Колупаевым и Разуваевым; в-шестых…