Взрыв в который раз напомнил мне о хрупкости и непостоянстве нашего мира (или моего мира — ведь у каждого свой мир, и со смертью каждого умирает целая Вселенная). Иногда стабильность кажется просто мифом. В любую секунду этот мир может дать трещину, податливо изменить привычную форму, а то и вовсе разбиться вдребезги по дурацкой случайности или по чьей-то злой прихоти, и ничего тут не поделаешь. Даже если все свои иллюзии ты растерял еще в детстве, если ты изначально тщательно оборачиваешь свой мир войлоком и обкладываешь ватой, и он всегда готов к тому удару, который может его разбить, то все равно почти всегда удар оказывается точным и неожиданным. Неизвестность на то и неизвестность — это страшная, безжалостная и трусливая тетка, которая всегда бьет в спину и умеет терпеливо дожидаться нужного момента. Так было с братом и его друзьями и с Ленькой, так было с Надей и Наташей, так было с моей первой мачехой Еленой и ее мужем, так было и с теми людьми в квартире… так было и со мной, только мой мир пока держится, хоть и немного потрескался от ударов и деформировался. Но в последнее время стремительность, с которой за долю секунды меняется все, чем кто-то жил долгие годы, начала пугать меня.
Дома я делаю себе два бутерброда с ветчиной, наливаю огромную кружку горячего чая и все это уношу в гостиную, на один из журнальных столиков возле дивана, — ни я, ни Женька, как правило, не едим на кухне, хотя кухня у него просторная, уютная, красивая, стоит большой сосновый стол, кухонный диван, маленький телевизор — сиди в свое удовольствие! Но на кухне происходит только готовка, а прием пищи всегда переносится в гостиную, по которой сразу видно, что обставлял ее любитель комфортного праздного времяпрепровождения — изобилие мягкой мебели и маленьких журнальных столиков, и все это расставлено с расчетом максимального удобства — большой диван перед телевизором, одно пухлое кресло возле музыкального центра, другое возле балконной двери, третье возле книжных шкафов. Включил, открыл или взял книгу и тут же падай на мягкое сидение, никуда не отходя. Специалист в области нефрологии насмешливо называет Женькину гостиную «берлогой», но я знаю, что он ее обожает и хочет себе такую же. Бесполезно — его жена считает такую лентяйскую обстановку полным отсутствием вкуса и никогда не допустит ее в своей стильной квартире.
По телевизору передают местные новости, и, жуя бутерброд и вполуха слушая репортаж о каком-то недавно открывшемся очередном торговом центре «Царский двор», я размышляю, стоит ли мне вообще выходить сегодня из дома, то есть продолжать заниматься Кужавским? Есть ли в этом смысл? Вроде бы я уже знаю о нем достаточно, никаких сдвигов, как у Матейко и Журбенко, не наблюдается — не ходить же мне за ним веки вечные — на мне еще Элина висит. Кужавский больше не шутит, и этого вполне довольно. Поздравляю вас, Наталья, с хорошей работой.
С другой стороны, может все-таки стоит сегодня «поводить» Арика последний раз — что называется, совершить контрольную прогулку. Допоздна. Вдруг я что-то упустила? Вдруг у Кужавского еще остался какой-то секретик, какая-то шкатулочка, укрытая от моих и чужих глаз — хорошо укрытая, тщательно, и черт его знает, что в этой шкатулочке может оказаться. Какой бы идиотской ни была работа, ее нужно доводить до конца. Я ведь тогда сказала Чистовой, что сделаю все в точности, как если бы меня попросила об этом Надя, а значит нечего увиливать и действовать по принципу «и так сойдет»! А значит — вперед, к Арику!
Сегодня я не собираюсь встречаться с Кужавским лицом к лицу, более того, мне нужно стать чем-то незаметным, незначительным и, конечно, незнакомым. Я быстро смываю с себя весь сегодняшний макияж, молодея на несколько лет, волосы туго затягиваю на затылке, надеваю старые джинсы, длинную теплую куртку, в каких ходит половина Волжанска, теплые ботинки и Женькину вязаную шапку, и оставляю только одну серьгу колечком — в левом ухе. Потом внимательно смотрю на себя в зеркало, приняв соответствующее выражение лица, и из блестящего эллипса на меня в ответ смотрит стандартный невыразительный подросток, не обезображенный интеллектом и высокими чувствами. Я выключаю в коридоре свет — совсем хорошо — маленький, несмотря на куртку явно хлипкий, подозрения не внушает.
Я звоню Кужавскому из автомата возле гастронома. На работе его не оказывается, но где он, никто не знает. На всякий случай я набираю его домашний номер, не особо рассчитывая на успех, но происходит чудо — Аристарх снимает трубку, и я слышу его недовольный голос на романтическом фоне песни Эроса Рамазотти. Я кисло спрашиваю неведомого мне Петра Васильевича, Кужавский раздраженно отвечает, что здесь таких нет и не будет и бросает трубку.
Снег на сегодня не обещали, но когда я добираюсь до нужного мне дома, поднимается самая настоящая метель, крупные снежинки назойливо лезут в глаза, забиваются в рот, и ветер то и дело подхватывает их и с ненужной щедростью швыряет в прохожих целыми охапками. К счастью, дом Кужавского расположен так, что, зайдя во двор, я оказываюсь с подветренной стороны. Снег здесь падает почти отвесно, и двор можно было бы даже назвать уютным, только где-то за домом и над крышами продолжает слышаться жутковатый вой умирающей зимы — сегодня уже первое марта, и время ее правления подходит к концу — скоро, совсем скоро снег начнет превращаться в грязные лужи, лед на реке разобьют ледоколами, и вверх, к рыбокомбинату, с Каспия пойдут сейнеры, а мутно-желтая вода снова будет вся на виду…
Кужавский в своей квартире — в одном из его окон за бледными шторами тускло горит свет, остальные темны. Я устраиваюсь на скамейке под «грибком» на детской площадке — хоть время еще и не позднее, во дворе никого нет, с дороги и из окон меня не заметить, да и кто станет приглядываться в такую погоду? А окна Кужавского и подъезд отсюда хорошо просматриваются. Я сижу и жду, и время ползет мимо медленно-медленно, словно умирающая улитка. У меня есть сигареты, у меня есть немного горячего кофе в маленьком термосе и у меня есть много мыслей, которые я могу обдумать, дожидаясь… Дожидаясь чего? Зачем я сижу здесь, одна, среди темноты, холода и снега? Вероятней всего, Кужавский уже и не выйдет из квартиры, к тому же, похоже, он там с дамой. Не сидеть же мне здесь до утра? Это ведь совершенно бессмысленно. И глупо к тому же. Что я могу получить от этого бдения кроме насморка? Я наблюдала за Кужавским, и до сих пор он мне никаких сюрпризов не преподносил. А в такую погоду все как-то стараются сидеть по домам. И я вернусь домой, когда погаснет свет в окне, а дома опишу эти вечерние посиделки в двух коротких словах «Отчет окончен», потому что ждать тут больше будет нечего.
Я сижу и курю, прикрывая огонек ладонью. Вокруг надо мной возвышаются дома, сияющие сквозь пелену снега сотнями огней, и сегодня эти огни кажутся особенно теплыми и уютными. Каждый из них освещает какой-то особенный, маленький, но не менее значительный, чем Вселенная, мир — сотни, тысячи чужих миров, о которых я никогда ничего не узнаю, и в каких-то из них идут войны, в каких-то царят мир и покой, любовь и благоденствие, в каких-то очень, очень пустынно и одиноко… Там миры, а я словно сижу в межзвездном пространстве, и снег идет все гуще, ветер усиливается, завывает все громче и все страшнее, будто обманутая кем-то старая, страшная ведьма, от луны остался только крохотный огрызок-серпик, изредка проглядывающий в прорехи между тучами мутным пятном, и там, в чудовищной вышине, в этом мутном свете видно, как мечутся в неистовой бестолковой пляске крупные снежные хлопья, словно сонмы холодных белых духов, сумасшедшие стаи зимних бесов… В памяти вдруг всплывают полузабытые строчки стихотворения, которое учила много-много лет назад:
Я вздрагиваю, когда у одного из огромных тополей, растущих на углу с треском отламывается сук и падает на изгородь из кустарниковой акации, сбивая с нее снег. Ветер приглушает звук, но он все равно звучит для меня как ружейный выстрел, выдергивающий из какого-то странного состояния, когда ты связана с реальным миром только зрением, а сама улетаешь куда-то далеко, в другое место, размышляя о сотнях важных вещей — о письмах, о картинах Чистовой, о взрыве, о папке Колодицкой, об Анатолии Журбенко, который страдал от клаустрофобии, о Виктории-»тете», до которой я уже два дня никак не могу дозвониться… Я тру замерзший кончик носа, потом наливаю себе немного кофе, не доставая термос из пакета, и пью, и сразу становится и веселее, и теплее — термос хороший и температуру сохраняет долго. Хорошо, что скамейка вокруг ножки «гриба» деревянная, а не железная, иначе бы столько я на ней не высидела.
Стрелки ползут по кругу так медленно, что иногда кажется, что они и вовсе не двигаются — замерзли — добрались до десяти часов и все, а первую секунду одиннадцатого часа отсчитают только тогда, когда взойдет солнце и отогреет время. Я быстро смотрю на зашторенное окно Кужавского — уже в который раз, и тут свет за бледной шторой наконец гаснет. Вот и все, конец фильма. Наблюдательный пост демонтируется за ненадобностью, и наблюдатель отправляется домой, в горячую ванну. Что ж, все ошибаются. Сейчас докурю и…
Тяжелая железная дверь подъезда щелкает замком и открывается, выпуская в круг света высокого мужчину в темном пуховике и с забавной прической ежиком, и я инстинктивно втягиваю голову в плечи, стараясь казаться как можно меньше, хотя Кужавский видеть меня не может. Он кашляет, закрывает дверь, закуривает, смотрит на часы и быстро уходит в том направлении, откуда я пришла. Я дожидаюсь, пока Аристарх дойдет до угла дома, потом встаю, быстро прохожу через двор вдоль густой заснеженной изгороди, у торца дома замедляю шаг, и тут же на меня радостно набрасывается притаившийся за домом ветер, вышибает из глаз слезы и швыряет в лицо пригоршню обжигающих снежных хлопьев. Кужавский уже далеко впереди, и я ускоряю шаг, чтобы не потерять его из вида — он идет быстро и не оборачиваясь, да и если обернется — много ли он увидит в этом снежном хаосе?
Несмотря на то, что еще не так уж поздно, город будто вымер — прохожие почти не попадаются, машин мало, и ездят они медленно и осторожно, словно идут на цыпочках. Светофоры сквозь метель мигают, как маяки, призывая: сюда, сюда, здесь безопасно, и яркие витрины и окна ресторанчиков похожи на уютные гавани в разбушевавшемся море. Я иду за Кужавским и недоумеваю — куда он собрался на ночь глядя? В бар? На свидание? Уж не на работу, это точно. Что ж, я ошиблась, и дома он был один, иначе что можно подумать — Аристарх уложил свою даму спать и отправился к следующей? Лихо!
Кужавский доходит до трамвайной остановки и закуривает под прозрачным навесом. Я захожу туда же, валюсь на скамейку и съеживаюсь на ней, втянув голову в плечи. Кужавский не обращает на меня ни малейшего внимания. Он явно торопится — нетерпеливо топчется под навесом, поглядывает то на часы, то почему-то на небо. Я не вижу выражения его лица, но отчего-то у меня возникает странная уверенность, что снежный хаос вокруг ему очень по душе, он не боится ни снега, ни ледяного ветра, не надел ни шапки, ни перчаток, и на его левой руке холодно блестит обручальное кольцо. Изредка он кашляет — неглубокие, короткие звуки — кашель больше похож на нервный, чем на простудный, и можно даже подумать, что Аристарх хитро посмеивается, а не кашляет. Раньше я у него такого кашля не слышала.
Вскоре с лязгом и скрежетом подъезжает трамвай с почти наглухо залепленными снегом окнами. Кужавский бросает сигарету и идет к средней двери, я неторопливо бреду к задней. Пассажиров в трамвае человек пятнадцать, все они сидят, и я тоже сажусь — позади одного из них, крупного пожилого мужчины, уткнувшегося в очередной номер «Волжанских ведомостей». Меня за ним не видно, а если чуть отклониться к окну — совсем чуть-чуть, то из-за края газетного листа открывается хороший обзор. Кужавский сидит впереди, лицом ко мне, и пытается протереть в стекле окошко, продолжая кашлять. Освещение в салоне неплохое, и я вижу, что Аристарх тщательно выбрит — побрился, скорее всего, перед самым выходом. Значит, точно на свидание собрался. Ишь ты, и погода не остановила! Видать дама того стоит, интересно было бы посмотреть.
Мы едем довольно долго. В трамвае гораздо теплей, чем на улице, и меня начинает слегка клонить ко сну. В голову почему-то начинает лезть целительница Евпраксия, вычитанная Мэд-Мэксом из газеты. Третья остановка, четвертая, пятая…
Известная предсказательница, гадалка и целительница…
…шестая…
…гадалка…карты… чувства как колода карт… любое чувство так или иначе связано с другими и уходит очень глубоко в психику…глубоко, так глубоко, что его можно никогда не увидеть… никогда не почувствовать… во что превратились Светочка Матейко и Журбенко? почему в письмах жены Неволина не упоминается ни о каких изменениях, ведь она должна была заметить, должна была знать, она сама… я что — верю?! Я верю?! Во что я верю?!
…седьмая. Кужавский встает и идет к дверям. Я делаю то же самое, а, оказавшись на улице, ухожу в противоположную сторону, правда, недалеко, до угла, потом поворачиваю и иду следом за оператором, соблюдая уважительную дистанцию. Ни снег, ни ветер не утихают, но подойти ближе я пока не решаюсь. Мы идем по одному из новых районов города — огромные тополя здесь почти не попадаются, растут только молодые деревца, выглядящие довольно жалко, а высотные дома неприступны и безлики. Мы проходим через три двора, замкнутых в стенах высоток, в четвертом Кужавский вдруг сворачивает к одному из подъездов, быстро открывает железную дверь своим ключом, входит внутрь и захлопывает ее за собой.
Вот теперь точно все! Я поднимаю голову, вглядываясь в окна, чтобы хоть попробовать узнать, на какой этаж он поднимется, но ни одно из них не гаснет и не загорается. Ну, уж отсюда-то он не уйдет до утра. Интересно, кто же здесь живет — мне этот адрес незнаком. А может, это его квартира? Ругнувшись, я сажусь на скамейку в соседнем подъезде и натягиваю шапку почти на нос, потом поспешно отвинчиваю крышку термоса. Что делать — сидеть дальше? Это не тот уютный дворик — ветер здесь летает привольно, и ничто его не останавливает. Налив кофе, я пытаюсь прикрыть крышку-кружку ладонью, но ветер успевает забросить в нее горсть снега, и кофе тут же начинает остывать, и я поспешно глотаю его, чтобы не упустить ни капли тепла. Женькина квартира сейчас представляется чем-то чудесным и нереальным, а то, чем я занимаюсь, — совершенным идиотизмом. Хотя в доме горят почти все окна, и во дворе довольно светло, на какое-то мгновение меня охватывает странное ощущение тревоги, какое-то нехорошее тягостное предчувствие, а кроме того, отчего-то вдруг кажется, что и на меня кто-то очень внимательно смотрит. Вздрогнув, я оглядываюсь, потом смотрю вверх, на окна. Нервы, нервы… и все же рука тянется к карману, в котором лежит маленький, но вполне эффективный шокер, который я перед выходом переложила из сумки.
Нет, все, домой! Посидев для очистки совести еще несколько минут, я растираю щеки, встаю, но тут в двери соседнего подъезда щелкает замок, и я поспешно плюхаюсь обратно. Но к моему разочарованию из подъезда выходит не Кужавский, а какая-то женщина — высокая, в расклешенном черном пальто с капюшоном, который она опустила очень низко, чтобы снег не летел в лицо, и опушка капюшона почти мгновенно из темной превращается в белую. Едва слышно стуча каблуками, женщина проходит мимо меня, натягивая кожаные перчатки и взблескивая обручальным кольцом на левой руке — господи, какие странные, некрасивые пальцы! Я отворачиваюсь от нее, чертыхаясь про себя, и смотрю на подъездную дверь — не случится ли чуда? На первом этаже у кого-то едва слышно поет Луи Армстронг, и от звуков саксофона почему-то становится еще холодней. Я рассеянно вслушиваюсь в легкий стук каблуков удаляющейся женщины, и в этот момент до меня вдруг долетает знакомый «смеющийся» мужской кашель. Забыв об осторожности, я выскакиваю на дорожку и оглядываюсь, ища оператора и пытаясь понять, как он умудрился незаметно пройти мимо меня, но Кужавского нигде нет. Двор пуст, и единственная живая душа в нем — уходящая женщина. Кто же кашлял? Я уже решаю, что мне это послышалось, но тут женщина, словно специально для того, чтобы опровергнуть это, слегка наклоняется вперед, и у нее вырывается тот же самый кашель, который я слышала только что, а еще раньше — на трамвайной остановке. Я глупо застываю на заснеженной дорожке с приоткрытым ртом. Кашель… обручальное кольцо… походка… пальцы…толстые, короткие, совсем не женские пальцы… Быть не может!