Под ногами шуршали опавшие листья: желтые, багряные, золотисто-коричневые, бурые, зеленые с красными прожилками. Тихонько постукивая, зубчатым колесом катится навстречу нам большой кленовый лист. Трава газона еще зелена и ярка, но будто омертвела, клейко схваченная заморозками. Двадцать лет назад на нашем бульваре так же шуршали листья и цепенела изумрудная трава, так же расточала свой печальный аромат осень, и никуда от этого не денешься! Мы выбрали низенькую скамейку под кустом венгерской сирени, ее листья, опаленные утренниками, были лиловы и шершавы. Усевшись на скамейку с вогнутым сиденьем и далеко откинутой спинкой, я будто погрузился в глубокое кресло. Недоставало лишь этой расслабляющей позы, чтобы окончательно капитулировать перед прошлым. А я не хотел обесценивать, предавать двадцать нелегких лет, и все пережитое, и женщин, которых я любил искренне и трудно. Но я ничего не мог поделать с собой.
- Как же так получилось, ведь Петров тебе никогда не нравился?
- Нет, - ответила Нина спокойно и готовно, она словно ждала, что я об этом заговорю.
- А ты ему нравилась?
- Оказывается, да… Вот как это было. Ты, наверное, помнишь, что Юрка Петров круглый сирота, его воспитывала бабушка. Едва мы кончили школу, как бабушка умерла. А тут и я осталась совсем одна. В тридцать седьмом году посадили отца, а месяцев через восемь взяли мать… Можешь не делать скорбных глаз, дело прошлое. Отец посмертно реабилитирован, мать вернулась, получает пенсию и ходит на лекции в Политехнический музей. Ну а тогда я оказалась в пустоте. Вы все куда-то разбрелись, и тут появился Юрка Петров… Мы решили жить вместе, все-таки легче…
- Ты любишь его?
Нина засмеялась:
- Разве об этом спрашивают после двадцати лет? У нас двое парней, одного ты видел, а другой просто богатырь, на голову выше Юрки, вот такие плечи! Перешел на четвертый курс энергетического и, по-моему, собирается сделать меня бабушкой.
- А Юрка сильно изменился?
- Как тебе сказать? Он совсем лысый…
- Спорт бросил?
- Ему запретили, недостаток фосфора в костях, помнишь, как он все время ломался? У него теперь другое увлечение: аквариумы с золотыми рыбками. Недавно он добился полного кислородного обмена в воде, то-то было радости! - Нина осторожно поглядела на меня. - Ты не думай, он очень хороший инженер, награжден двумя орденами.
- Да я ничего, просто не верится: Юрка Петров, спортсмен, выдумщик, - и вдруг лысина, аквариум с золотыми рыбками…
- Ну, выдумки, положим, остались. Только все, что он выдумывает, строго засекречено. Он правда замечательный инженер, может, единственный в своем роде… Почему я словно оправдываюсь перед тобой? Боже мой, Сережа, неужели я опять тебе нравлюсь?
Нина как бы наново, внимательно и долго, посмотрела на меня.
- Я бы могла тебя поцеловать, - задумчиво сказала она, - но это будет подло.
- По отношению к Юрке Петрову?
- При чем тут Юрка? - Она удивленно вскинула брови. - Подло по отношению к тебе. Целоваться с бабушкой. Да это убьет в тебе память о прошлом…
Память о прошлом! Ничто не стало для меня прошлым, и не по-новому влекло меня к Нине. Чистопрудная аллея, по которой мы ходили с ней в детстве, не оборвалась двадцать лет назад, она, неведомо для меня самого, простерлась через всю мою жизнь. А двадцать лет коротки, как вздох. Но я не сказал об этом, я сказал о другом:
- Ты так говоришь о прошлом, словно оно было у нас с тобой…
- Мы не целовались в подворотне и не обнимались в подъезде, все эти маленькие секреты открыл тебе кто-то другой. Но разве я была тебе плохим другом в трудные минуты?
- В трудные минуты ты была прекрасным другом.
- Я вообще была прекрасна только в трудные минуты. А в остальное время - скверная девчонка. Мне все время хотелось нравиться, крутиться среди разных людей, просто так, чтобы растормошить какого-нибудь лентяя! Мне иногда кажется, будто я предчувствовала, что моему крутежу короткий срок, и уписывала за обе щеки. А ты с твоей привязанностью просто меня пугал. Быть с тобой - значило быть всегда хорошей, я знала, что это мне не по силам, а обманывать тебя не хотелось.
- И на том спасибо.
- Нет, серьезно, - сказала Нина. - Ты был слишком целен, слишком прям для меня. Правда, ты раз украл брошюры - и это было прекрасно. Если б ты побольше бесчинствовал!
- Как мы слепы друг к другу! Цельный, прямой человек сменил три института, ни одного не кончил и с отчаяния занялся тем, о чем никогда не думал.
- Напрасно не думал, - заметила Нина. - Помнишь, я еще когда сказала: пиши прозу.
- Ну да, потому что я не смог написать тебе стихов… Женя Румянцева понимала меня лучше, она через десятилетие протянула мне руку.
- Что это значит?
- Она угадала мою смуту, растерянность перед будущим и назначила мне встречу через десять лет. Думала, мне понадобится помощь.
- Ну, рядом с Женей все казались ущербными. Она была образцом!
- Человеком она была! - сказал я с раздражением. - Лучшим из всех нас человеком!
- Есть люди не хуже, - спокойно сказала Нина. - Хотя бы Юрка Петров… Знаешь, сколько он из-за меня натерпелся? Пока мы учились в институте, он ломал свои косточки уже не на стадионе, а на Казанском вокзале, таская мешки. А потом годы не мог устроиться по специальности, его не брали из-за жены. Чем только он не занимался! Даже чинил электричество в церквах… Знаешь, а тебе очень к лицу седина!
Я понял тайну Нининого обаяния: она была естественна, как сама земля. По аллее, приближаясь к нам, задумчиво брел статный человек в светлом плаще. Его крупное, смугловатое, еще молодое лицо, израненное глубокими морщинами, было важным, сосредоточенным и печальным. Поравнявшись с нами, человек склонил крупную голову и медленным усилием перекроил морщины на своем лице в улыбку. Я ответил на его приветствие.
- Кто это? - заинтересованно шепнула Нина.
- Неужели не узнаешь?
- Господи, мой любимый артист!
Как хорошо знал я эту проникновенную интонацию, эту таинственную бархатистость глаз! Так в разные годы нашей дружбы отзывалась Нина всей глубиной своего существа на имена Конрада Вейдта, Бабочкина, Лемешева и никогда не отзывалась на мое имя.
Я окликнул своего знакомого и представил его Нине. Втроем мы двинулись по боковой аллее в сторону пруда, скоро они оказались впереди, рядом, о чем-то оживленно беседуя, я на полшага сзади.
Потом я немного поотстал. Нина не оглянулась, я мог бы и вовсе исчезнуть, она бы не заметила. За весь этот напоенный воспоминаниями день не ощущал я с такой ясностью, что прошлое вернулось. Спасибо тебе, друг, ничуть не подозревая о том, ты вызвал самый сильный, мучительный и радостный образ моей юности…
Дом № 7
Бывает механическая память, очень нужная и полезная; она хранит для нас имена, отчества и фамилии, номера телефонов, адреса, дни рождений, свадебных годовщин наших знакомых, помогает сдавать экзамены по дисциплинам, не требующим особой сообразительности, например по истории, всячески облегчает бытовую жизнь. Этой памяти можно верить: она или есть, или ее нет, тут все ясно. Но вот иная, душевная, память являет собой некий род творчества, и полагаться на нее никак нельзя. И чем сильнее подобная память у человека, тем сомнительнее ее показатели. Доверять ей можно лишь с теми внутренними оговорками, с какими мы соглашаемся признавать тождество поэта с его лирическим героем. Конечно, пушкинское "Я помню чудное мгновенье" говорит о невыдуманной любви к женщине и о страдании, которое он испытывал в разлуке с ней. Но если мы будем считать это полной, единственной, исчерпывающей правдой его отношения к Анне Петровне Керн, то как быть с известным письмом, адресованным брату? Душевная память - тоже поэт, она производит отбор, шлифует, обрабатывает явления жизни, прежде чем дать им место в себе. Работа памяти - бессознательное, или, вернее, подсознательное творчество. Это надо твердо знать, когда берешься рассказывать о прошлом, если хочешь оставаться честным в собственных глазах.
Неужели в самом деле могло быть, чтобы всякий раз, когда я выходил к Армянскому переулку из Златоустинского - а это случалось нередко, - небо оказывалось ярко-синим, в белых чистых облаках и угол высокого дома № 7, золотистый от солнца, плыл навстречу им по небесному кобальту? Я имею в виду угол дома на высоте последнего этажа, под крышей. Иногда там блистали сосульки, свешивающиеся с карниза, но чаще вызолоченная гладь стены была по-летнему сухой. Тут я вполне доверяю своей памяти: обычно я шел Златоустинским, возвращаясь с книжного развала у китайской стены, а развал этот существовал от весны до осени. Зимой же я попадал в Златоустинский, лишь когда ходил на плохонький каток при клубе металлистов. Нас, армянских, там не признавали, подвергали гонению, и мы редко отваживались появляться на вражеской территории.
Златоустинский переулок круто подымался к Армянскому булыжной узкой мостовой и плитняком тротуаров. Ныне, реконструированный, он уже не выглядит столь отлогим. Снизу казалось, что Златоустинский упирается в дом № 7. Венчая собой крутизну, дом становился выше и величественней, нежели на самом деле, хотя он и так был самым рослым домом в Армянском переулке. Его светлый угол под крышей, плывущей по сини небес, был так высок, что приходилось задирать голову, дабы любоваться им. И то крошечное головокружение, какое испытываешь, оставаясь долго с задранной головой, входило в ощущение неизменно постигавшего меня счастья, даже усиливало его.