«Я думал увидеть злое чудовище, ждал увидеть погибшее и унылое царство, а нашел его торжествующим и славным. Сатана оказался велик, прекрасен и имел такой благосклонный вид, такую величественную осанку, что казался достойным всякого почтения. На голове его сиял великолепный тройной венец, лицо было веселое, глаза смеялись, в руках он держал скипетр, как прилично великому властителю. И хотя ростом он был в три мили вышины, надо было удивляться, как соразмерны его члены и как он хорошо сложен. За плечами его шевелилось шесть крыльев из таких нарядных и блестящих перьев, что подобных не имеют ни Купидон, ни Килленийский бог (Гермес)» (Артуро Граф).
Правда, все это оптический обман: взглянув на Сатану вооруженным взглядом, сквозь адамантовый щит Минервы, своей вожатой, поэт видит адского царя свирепым чудовищем, чернее негра, с дико горящими глазами; голова его украшена не венцом, а переплетающимися драконами, он оброс по всему телу как будто волосами, но в действительности это ужасные змеи, руки у него с когтями, а брюхо и хвост — как у скорпиона. Но тем не менее почин украшать Сатану сделан и пришелся по вкусу века.
Из художников, как сказано выше, первым придал Сатане «страшную красоту» Спинелло Аретинский, которого Бриер де Буамон зовет за это «предшественником Мильтона». В «Страшном суде» Микель Анджелло демоны уже мало чем отличаются от грешников: художник достигает в них впечатления не внешним безобразием, но ужасною экспрессией внутренних страстей. Демоны Мильтона, равным образом и Клопштока,{70} сохранили и после падения немалую долю прежней своей красоты и величия. Однако демоны Тассо,{71} наиболее народного из четырех законоположных поэтов Италии, сохранили чудовищные и ужасные формы и воспроизводят все страшные призраки античной мифологии. Восемнадцатый век, погасивший костры ведьм и обративший дьявола в философскую идею, увенчанную, после многих второстепенных немецких «Фаустов», гениальным синтезом в «Фаусте» Гёте, окончательно очеловечил Сатану. А протестующий романтизм XIX века усилиями Байрона, А. де Виньи,{72} Лермонтова и др. настолько облагородил и возвысил его, что Люцифер, Демон, Мефистофель становятся излюбленными владыками-символами человеческой мысли, решительно торжествующими в воображении бунтующего человека над своими исконными небесными врагами. Сообразно с этим моральным повышением становится он и физическим красавцем:
Это эстетическое отношение к дьяволу как олицетворению прекрасной и гордой мысли нашло себе, уже в наши дни, конечное и блистательное увенчание в гениальном «Демоне» несчастного Врубеля.
И даже когда нынешний дьявол некрасив, он сохраняет в наружности своей ту значительность и, как говорится, «интересность», которая привлекает к нему уважительное внимание больше самой блистательной красоты. Мефистофель в мраморе Антокольского,{74} в сценическом гриме Эрнста Поссарта{75} и Шаляпина{76} сделал европейскому обществу близкою и фамильярною зловещую фигуру кавалера в бархатном колете, шелковом плаще, в берете с тонким, колеблющимся петушьим пером и длинною шпагою на бедре…
Этот образ дьявола — несомненно, из всех художественных самый популярный, несмотря на то что он сравнительно из новых: появляется не ранее XVI века… Но он сразу так фантастически полюбился и привился к поверьям Европы после ею пережитой Реформации, что этот вид дьявола надо считать как бы средним между собственною его формою и теми излюбленными его метаморфозами, о которых теперь будет речь.
Имея свой собственный индивидуальный образ, демон, сверх того, обладал способностью изменять свою наружность по желанию в другие образы, причем в этой своей способности он совершенно неограничен и вполне заслуживает название адского Протея, которое ему давали богословы. Злые духи, говорит Мильтон, «принимают по своему желанию тот или иной пол или сливают их вместе. Так мягка, так проста бестелесная сущность, что, будучи свободною от мускулов и сочленений и не прикрепленная, подобно телу, к бренной поддержке костей, она может вливаться, следуя планам воздушных существ, в любую форму, ясную или темную, жидкую или твердую, и, таким образом, приводит к намеченным результатам деяния своей любви и злобы».
Будучи по природе безобразными, дьяволы могли искусственно принимать красивую и обольстительную наружность либо облекаться в пугающее безобразие же, но отличное от собственного.
Чаще всего дьявол меняет свою человекоподобную форму на человеческую же, которая в данном случае лучше соответствует их намерениям. К отшельнику он приходит обольстительной женщиною, к отшельнице — красивым навязчивым юношей. Нередко дьявол является тем, против кого злоумышляет, под видом их друзей, родных, близких и знакомых, из чего проистекали иногда большие несчастья, грехи и соблазны. Преподобная Мария из Майэ (Maille — деревня в Вандее, в 14 км от Фонтенэ-де-Конт) открыла дьявола в лице одного отшельника, которого все считали святым. Случай, необыкновенно частый в местностях, веках и слоях народных, охваченных борьбою господствующей Церкви и сект, догмата и свободы совести. У нас в России это обыкновенная религиозная галлюцинация фанатиков старой веры, давно обратившая на себя внимание художественных писателей. П. И. Мельников (Андрей Печерский) коснулся этой темы в «Грише», а А. Н. Майков — в «Страннике»:
Блаженной Герардеске Пизанской{82} и многим другим дьявол являлся в образах их мужей. Этот обман он часто употребляет против неутешных вдов, слишком страстно любивших мужей своих. Не столько сказку, сколько ходячий деревенский анекдот о том (потому что в народе это поверье крепко держится даже посейчас) поместил в свое собрание «Народных русских сказок» А. Н. Афанасьев:
«Жил-был мужик, была у него жена-красавица; крепко они любили друг дружку и жили в любви и согласии. Ни много ни мало прошло времени, помер муж. Похоронила его бедная вдова и стала задумываться, плакать, тосковать. Три дня, три ночи бесперечь слезами обливалась; на четвертые сутки, ровно в полночь, приходит к ней бес в образе ее мужа. Она возрадовалась, бросилась ему на шею и спрашивает: „Как ты пришел?“ — „Да слышу, — говорит, — что ты, бедная, по мне горько плачешь, жалко тебя стало, отпросился и пришел“. Лег он с нею спать; а к утру, только петухи запели, как дым исчез. Ходит бес к ней месяц и другой; она никому про то не сказывает, а сама все больше да больше сохнет, словно свечка на огне тает! В одно время приходит ко вдове мать-старуха, стала ее спрашивать: „Отчего ты, дочка, такая худая?“ — „От радости, матушка!“ — „От какой радости?“ — „Ко мне покойный муж по ночам ходит“. — „Ах, ты дура! Какой это муж — это нечистой!“ Дочь не верит. „Ну, слушай же, что я тебе скажу: как придет он к тебе в гости и сядет за стол, ты урони нарочно ложку, да как станешь подымать — посмотри ему на ноги“. Послушалась вдова матери; в первую же ночь, как пришел к ней нечистой, уронила под стол ложку, полезла доставать, глянула ему на ноги — и увидала, что он с хвостом. На другой день побежала она к матери. „Ну что, дочка? Правда моя?“ — „Правда, матушка! Что мне делать несчастной?“ — „Пойдем к попу“. Пошли, рассказали все как было; поп начал вдову отчитывать, три недели отчитывал — насилу отстал от нее злой бес!»{83}
Из животных дьявол в старину охотнее всего являлся драконом или змием. Но дракон не всегда метаморфоза черта, иногда он сам черт и есть, в подлинном своем виде. В румынском языке оба они — и черт, и дракон — совершенно совпадают в нарицательном имени дьявола: dracul. В Апокалипсисе Иоанна и видениях многих святых Дракон или Змий несомненно тождествен дьяволу. В VIII веке Иоанн Дамаскин{86} описывал дьяволов как драконов, летающих по воздуху. Змий, как истинный образ Сатаны, весьма привился к русским фантастическим представлениям как в старинной церковной литературе, так и в духовных стихах и сказочной словесности. В старообрядческой полемической литературе этот образ получил особенно широкое и яркое развитие, которым красиво воспользовался Майков в упомянутом уже своем «Страннике»:
Иногда, однако, дракон является существом более телесным, чем дьявол, и как бы средним между бесом и животным. Таковы все безусловно смертные драконы-людоеды романского и германского эпоса, многие змеи наших русских богатырских былин и сказок. Иногда, наконец, дракон просто страшное животное, природная сила, злость и безобразие которого сделали его любимцем Сатаны, охотно принимающим его образ для удобнейшего исполнения своих злодейств. О змее как дьяволе-оборотне, враге богатырей, похитителе и любовнике женщин будет подробно говорено во втором томе этого сочинения.
Чтобы надоедать людям, мучить их и пугать, дьявол не брезгует никаким животным видом. Рыкающими львами бродили бесы в пустыне вокруг св. Антония, ползали у ног его змеями и скорпионами. С лишком тысячу лет спустя св. Колета{87} видела их лисицами, жабами, змеями, улитками, мухами и муравьями. В XIII веке св. Эгидий{88} угадал дьявола под панцирем гигантской черепахи. Во образе льва демон убил мальчика, которому, однако, св. Елевеерий,{89} епископ Турнейский (Tournay — город в Бельгии), возвратил жизнь. В образе ворона демон являлся не менее часто, и точно так же не всегда можно определить, приемлемый ли это дьяволом вид или его собственный. Черный цвет ворона сделал его символом демона в католическом искусстве, особенно в архитектурных украшениях средневековых церквей. Ворон для св. Евкра обозначает черную душу грешника (nigritudo peccatoris), а св. Мелитон{90} переводит его символ прямо демоном (corvi: daemones) (Auber).{91} Во всяком случае, долголетний, черный и мрачный ворон — великий любимец дьявола, унаследованный последним от эллинского Аполлона и германского Вотана. «Ворон черту молится» — это великорусское присловье сохранил Некрасов в своей поэме «Кому на Руси жить хорошо». Совершенно дьявольским существом является фантастическая птица «морской ворон» в фламандских сказках: одна из них обработана Генрихом Гейне в изумительной народной балладе его о «Германе, веселом герое». Другую читатель может найти в моей книге «Мифы жизни»: «Царевна Аделюц». Наши русские сказки также знают Ворона Вороновича — полуптицу, полудемона, который, подобно бесу-змею, похищает красавиц и сражается с богатырями. Таковы же вороны «железные носы», залетевшие в русские сказки из арабских «1001 ночи».
Не лучшей змея и ворона репутацией пользуются летучие мыши — св. Ведаст{92} видел однажды, как дьяволы, взлетев стаей нетопырей, помрачили белый день, — сова и коршун. Когда черт не целиком нетопырь, то крылья у него от нетопыря взяты. Относительно собаки Запад расходится с Востоком. На последнем собака, друг человека, считается врагом дьявола, на Западе же она — его обычное превращение. Эта двойственность весьма старого происхождения. По дуалистическим легендам, представляющим собою смесь воспоминаний о манихейской космогонии и финно-тюркских сказок, Бог и дьявол творили мир вместе, пока не рассорились из-за дьяволова непослушания, озорничества и проказ. Адама Бог творил уже один, сложив его из «восьми частей». «И поиде очи имати от солнца и остави Адама единого лежаща на земли. Прииде же окаянный Сатана ко Адаму и измаза его калом и тином и возгрями. И прииде Господь ко Адаму и восхоте очи вложити, и виде его мужа измазана, и разгневался Господь на дьявола и нача глаголати: окаянне дияволе, проклятый! не достоит ли твоя погибель? что ради человеку сему сотворил еси пакость — намаза его? и проклят ты буди! И диявол исчезе, аки молния, сквозь землю от лица Господня. Господь же снем с него пакости Сатаны и смесив со Адамовыми слезами, и в том сотвори собаку, и постави собаку и повеле стрещи Адама; а сам отъиде в горний Иерусалим по дыхание Адамлево. И прииде вторыя Сатана и восхоте на Адама напустити злу скверну, и виде собаку при ногах Адамлевых лежащу, и убоялся вельми Сатана. Собака начала зло лаяти на диавола; окаянный же Сатана взем дерево и истыка всего человека Адама, и сотвори ему семьдесят недугов». Здесь собака является слугою Бога, стражем человека, тварью благодетельною. Но то же самое предание в сказаниях мордвы и черемисов варьируется совсем в другом направлении. «Юма, создавши человеческое тело, отправился творить душу, а к телу приставил пса, который тогда еще не имел шерсти. Злой Керемет произвел такой холод, что пес едва не замерз; потом дал собаке шерсть и, допущенный к человеку, охаркал его тело и тем самым положил начало всех болезней». В виде пуделя дьявол сопровождал папу Сильвестра II,{93} Фауста, Корнелия Агриппу Неттесгеймского,{94} в собачьем же виде он обыкновенно сторожит свои подземные сокровища и клады. Черным козлом возит он ведьм на сборища и председательствует на шабаше. Котом мурлычет в кухне колдуньи, и, мало того, по чешскому поверью, каждый черный кот — только до семи лет кот, а потом обращается в дьявола. Надоедливою мухою пристает к монаху, разбивая его молитвенное внимание. И в виде красного шмеля заставляет переживать сладострастные ощущения и писать таковые же стихи талантливую русскую поэтессу М. А. Лохвицкую-Жибер.{95} Имя Вельзевула, как древнего бога филистимлян, обозначало «князь мух…» «— О Вельзевул, о царь жужжащих мух». (М. А. Лохвицкая. «Шмель»).
Средние века строили мост между демонологией и зоологией с искренней верою. Целый ряд животных в христианской символике объявлен был как бы иероглифами дьявола: змей, лев, обезьяна, жаба, ворон, нетопырь и др. И наоборот, дьявола часто зовут «скотом» — не только в ругательной метафоре, как показывает один средневековый «бестиарий» (зоологический сборник), в котором дьявол классифицируется как животное, подобное другим зверям (А. Граф). Бесовских зверей видели не только тайновидцы в аду, мистики признавали их и на земле — и не только в легендарных драконах и василисках, но и, например, в реальнейшей и невиннейшей по существу жабе. Злополучное пресмыкающееся это горько платилось за свое безобразие. Бесовская репутация установлена за ним в христианстве еще Апокалипсисом:
«И видел я выходящих из уст дракона и из уст зверя и из уст лжепророка трех духов нечистых, подобных жабам: это — бесовские духи, творящие знамения; они выходят к царям земли всей вселенной, чтобы собрать их на брань в оный великий день Бога Вседержителя» (16: 13, 14). Начиная со II века, устами Мелитона Сардийского, и сквозь все Средние века жаба несет свое проклятие, зачатое еще в языческой магии и зоологическом баснословии Плиния (Hist. natur. lib. XXX). В XII веке у Алэна Великого, у Петра Капуанского{96} жаба — образ похабных поэтов, еретиков и… философов-материалистов, обращающих ум свой только к земным предметам! Затем она сделалась эмблемою жадности и распутства, а отсюда и бесом, карающим за смертные грехи этой категории. В кафедральном соборе в Пуатье и во множестве старинных церквей Франции можно видеть изображение казней, ждущих женщин за жадность, скупость, роскошь и кокетство: жабы и змеи кусают их за груди. На великолепном южном портале в средневековом аббатстве г. Муассака (Moissac, dep. Tarn-et-Garonne) интереснейшая скульптурная группа изображает дьявола, со всеми отличительными его признаками, выплевывающего жабу — по направлению к нагой женщине, к грудям которой присосались две змеи, а нижнюю часть живота грызет другая жаба. Аббат Обер, автор «Истории и теории религиозного символизма», отмечает, что жаба в символике лишена «контрастного значения», которое имеется даже у змеи как эмблемы мудрости, а в Медном Змии даже прообраза Спасителя, у ворона как спутника св. Бенедикта{97} и т. д. Жаба всегда — порок, грех, животное-дьявол. В этом качестве оно наказывает в немецкой сказке, записанной Гриммами,{98} скупость и жестокость сына, отказавшего в пропитании своему престарелому отцу. Жареная курица, которою недостойный сын обедал после своего жестокого дела, обратилась в жабу и, прыгнув на лицо грешника, влепилась в него так крепко, что он должен был носить ее и кормить своим мясом уже до самой смерти. Но злоба и месть жабы-демона не всегда воодушевляются столь дидактическими побуждениями, а весьма часто отвечают сами за себя. Цезарий из Гейстербаха рассказывает о молодом человеке, который, найдя в поле такую демоническую жабу, умертвил ее. Однако затем мертвая жаба преследовала своего убийцу, не давая ему покоя ни днем, ни ночью и не обращая нисколько внимания на смертельные удары, которыми ее снова и снова поражают. Не помогло даже то, что ее сожгли, — она немедленно воскресла вновь из пепла. Наконец несчастный преследуемый, не видя другого средства спасения, сдается на капитуляцию — позволяет проклятой жабе укусить его и тотчас же вырезывает укушенное место кинжалом. Этою местью страшная жаба удовлетворилась, удалилась и не показывалась более. Легенду эту не лишнее сравнить с индусским поверьем, что человек, убивший нечаянно очковую змею, может искупить свою вину только человеческою жертвою; в силу этого избранная жертва получает рану в бедро, притворяется умершею и затем притворно воскресает, а вытекшая кровь считается жертвою, заменяющею жизнь.
В одной старинной заклинательной формуле мы встречаем моление к Богу об охране земных плодов от червей, мышей, кротов, змей и других нечистых духов (А. Граф). Св. Патрикий,{99} св. Готфрид,{100} св. Бернард{101} и многие другие святые предавали анафеме мух и других вредных насекомых или гадов, избавляя от них дома, города и провинции. Процессы против животных возбуждались не только в Средние века, но и в расцвете Возрождения. В 1474 году в Вазеле формально судили и сожгли дьявола-петуха, который надумался снести яйцо. Вызывались на суд обвиняемыми и свидетелями животные, вызывались и демоны. Еще в XVII веке иезуит Синистрари д’Амено,{102} если только не подложно его сочинение, доказывает, что инкубы и суккубы суть животные особого рода, почему и грех прелюбодеяния с демоном, так интересовавший казуистов Возрождения, он подводит под рубрику скотоложества.
С тою же легкостью, как в животный мир, обращается дьявол в неодушевленные предметы. Св. Григорий Великий сообщает о монахине, которая стала бесноваться оттого, что проглотила дьявола, обратившегося в листик салата. Одного из учеников св. Илария,{103} епископа Галатского, дьявол дразнил в виде аппетитной кисти винограда. Другим он представлялся стаканом вина, слитком золота, туго набитым кошельком, деревом, катящеюся бочкою, кто-то догадался узнать его даже в виде коровьего хвоста. Опять невольно вспоминаются белогорячечные галлюцинации Ивана из «Тише воды, ниже травы»:
«К нам Иван поступил в припадке величайшего уныния и, боясь быть выгнанным, покуда не пил, не переставая, однако же, слышать голоса, проклинавшие его и выходящие откуда-то из графина или с потолка. Иногда неожиданно он совал в щели между половицами папиросу, так как солнечный луч, ударявший в пол, представлялся ему в виде головы, которая говорила: „Нет ли покурить?“».
Джин, кипевший в крови голландских художников едва ли не менее, чем водка в крови этого несчастного Ивана, сделал их величайшими и изобретательнейшими иллюстраторами дьявольской трагикомедии, в которой оживала для галлюцината мертвая природа: деревья, камни, строения, домашняя утварь, кухонная посуда, рабочие инструменты.
Одни фантасты получали сатанические галлюцинации, разбивая свои нервы алкоголем и пороками, другие, наоборот, взвинчивали себя до них аскетическими подвигами. В препятствиях им демон не жалел метаморфоз и доходил в последних до дерзости невероятной, перенося превращения свои из мира вещественного в мир невещественный, принимая на себя вид святых, ангелов света и даже Девы Марии, Христа и Саваофа, симулируя пред каким-либо честолюбивым подвижником, чтобы погубить его грехом гордости, полное видение горных небес. Замечательнейшую легенду в этом роде дает Печерский Патерик.