Ну вот и все, а если и не все, все равно у меня в голове мешанина, и мне все трудней и трудней разбирать отдельные слова. Я тоже потерял счет времени. Наверное, как и все, когда конец близок. Я трачу все свое время на воспоминания, а что могу сказать?
Возможно, телефонный звонок на этот раз действительно был бы лучше, если бы не был абсолютно невозможен. Я говорил по телефону с Карен, когда она умерла. Уверен на все сто, что она была пьяна. Сейчас многие пьют, и пьют немерено. Я сам не был трезв больше недели. Алкоголь не помогает, но мы все равно напиваемся. Мы с Карен разговаривали почти час, собирая воспоминания, точно опавшие листья, прежде чем ветер унесет их, а потом я услышал, как они вломились к ней в дом. Услышал, как она кричит и визжит, — думай о Карен что хочешь (кстати, можешь порадоваться, последние два года мы с ней ладили куда лучше), она не сдалась без боя.
Но потом я услышал, как ее крик оборвался. Она замолчала. И я положил трубку, чтобы не слышать, что произойдет дальше. Я и так уже слышал предостаточно.
Приходит время, когда ты вынужден положить трубку навсегда, а любить означает принимать трудные решения. Любить — значит помнить все, что происходило между людьми, уважать это и чтить, как можешь и любым способом. Как тогда, когда ты кивнула, соглашаясь с тем, чтобы отцу ввели огромную дозу морфия. Помню, как шатаясь вышел из госпиталя в промозгло-сырую флоридскую ночь, после того как он наконец умер, и стоял в одиночестве на парковке, слушая стрекот цикад, абсолютно не сомневаясь в правильности того, что ты сделала (при моей молчаливой поддержке), и мысленно соглашаясь с невысказанным решением, что Карен обо всем этом знать не следует. Я стоял, такой спокойный на вид, вспоминая, как человек, лежащий сейчас в кровати мертвый четырьмя этажами выше, присел когда-то рядом со мной на корточки и, глядя через ограду на кладбище, говорил мне, что, хотя бабушка и умерла, я всегда могу увидеть ее в своей памяти.
Когда я закрываю глаза сейчас, я вижу папу. Странно, однако, — похоже, большинство ваших друзей, глядя на вашу пару, любуясь гордой осанкой и твердокаменной выдержкой отца, полагали, что в ваших отношениях вся сила исходит от него, а ты всего лишь (очаровательная и привлекательная) домохозяйка, мать и повариха. Но люди ведь ничего не знают, верно? Люди ошибаются.
Люди, возможно, думали то же самое о нас с Зои долгие годы. И тоже были не правы — хотя позже, в последние несколько недель, я действительно принял удар на себя. Именно я сказал, что надо построить баррикаду в конце нашей улицы, и убедил соседей помочь мне. Ладно, пускай наш завал и не устоял, но все же мы получили пару лишних дней. Именно я заколотил досками наш дом. Делай, что можешь сделать, и пусть в конце у тебя найдутся силы признать, что попытки твои ни к чему не привели и время твое на исходе.
Зои передает тебе привет и говорит, что любит тебя.
То есть, конечно, не говорит, но я знаю, что сказала бы, если бы представилась такая возможность. Так что я принял решение за нее и пишу от ее имени. Это, конечно, тоже странно (гораздо страннее, чем сидеть тут и писать тебе письмо, хотя ты вот уже два года как умерла и, искренне надеюсь, лежишь и спокойно разлагаешься в неоскверненной земле Флориды).
Ты же знаешь Зои. В сущности, она очень похожа на тебя — она разумная женщина, у которой всегда есть свое мнение. Впрочем, разума в ней больше нет, или, по крайней мере, он не такой, каким был прежде.
Как мы с Карен говорили в детстве: свет горит, а дома никого.
Но судя по тому, что мелькнуло передо мной, прежде чем я вчера ухитрился запереть Зои в нашем подвале, в ее голубых глазах больше не горит свет.
Кажется, ты даже не видела нашего цокольного этажа. Папа вроде заглядывал туда, когда мы только-только въехали в этот дом, но смотреть там особо не на что. Просто две пустые комнаты; задняя отделена от передней дверью, которую можно запереть и которая, к счастью, весьма крепкая. Я не колеблюсь. Знаю, снаружи мне делать нечего, а то, что осталось от единственного существа, которое меня заботит, шаркает, натыкаясь на стены, взаперти, во тьме под домом. Она не дышит — я слушал, прижав ухо к двери, — но двигается. Медленно, безостановочно, как те твари там, на улице. Твари, дергающие приколоченные мною доски, твари, бьющиеся о них лицами, пока головы не расколются, и тогда другие твари наступают сзади, занимая места выбывших.
Когда экран компьютера наконец погаснет, я встану и подожгу что-нибудь на этом этаже (вероятно, это будут книги, что, конечно, расстроило бы папу, но проклятое Европейское экономическое сообщество сделало практически все остальное огнеупорным).
Потом я спущусь в подвал, сяду у двери и буду слушать Зои, буду находиться так близко к ней, как только могу, пока оба мы не сгорим.
Это лучшее из всего, что я могу сделать, и знаю, ты сделала бы то же самое или нечто вроде этого. Ты всегда верила в лучшее в людях, в человеческой расе. Ты привечала хорошие времена и делала их особенными и решительно восставала против плохих, когда безрассудство, глупость и насилие одерживали временные (на что ты очень надеялась) победы.
Ты делала мир лучше для тех, кого любила, и я счастлив, что тебя нет здесь и ты не видишь, что творится вокруг теперь, когда бездумье и смерть стали вечными, когда все не так и тьма стремительно всплывает на поверхность. Еще полчаса, и меня тоже уже не будет, и я перестану видеть этот кошмар.
А еще я рад, что вы оба похоронены по ту сторону океана и вероятность того, что мы когда-либо встретимся, шаркая по одной и той же улице с пустыми глазами, в которых не горит свет, равна нулю.
Мы никогда уже не увидим друг друга, но это ничего. Ты всегда в моей памяти.
Я люб
{
КОНЕЦ ДОКУМЕНТА:
ФАЙЛ ИЗВЛЕЧЕН ИЗ ЖЕСТКОГО ДИСКА ПОВРЕЖДЕННОГО ОГНЕМ ЛЭПТОПА [вещественное доказательство № 46887]; МЕСТОНАХОЖДЕНИЕ СКРЫТО В СООТВЕТСТВИИ С ПУНКТОМ 19 ЗАКОНА О НАЦИОНАЛЬНОЙ БЕЗОПАСНОСТИ КОНЩ ЗАПИСИ: