За окном лежала ночная земля. Спокойная и таинственная, какой ее когда-то и создал Бог сугубо для своих потребностей, не подозревая, что одно из его неудачных творений, человек, бросит все свои силы на уничтожение этой нерукотворной красоты. Большой барский дом, перестроенный из пустовавшего долгие годы двухэтажного правления совхоза, горделиво стоял на высоком, поросшем сосной и кедром холме. Ещё в старые времена часть хвойного леса выкорчевали и разбили вокруг кирпичных властных строений неплохой для здешних мест сад. К нашему времени сад, конечно, уже изрядно одряхлел, зарос кустарником и стал настоящим раем для несметного количества всевозможной порхающей, чирикающей и заливающейся на разные голоса живности. Местная помещица Полина Захаровна, крепкая, высушенная годами и работой женщина, в свои шестьдесят три выйти замуж так и не сподобилась. В глубокой юности, правда, был у неё кавалер из местных, была настоящая любовь, были неподдельные соловьиные ночи, заполненные до краёв счастьем, были бабьи слёзы и проводы на войну, а потом — казённая бумага, сухо сообщавшая, что такой-то там-то и тогда-то пропал без вести. Потом была чернота и злоба людская, убившая так и не родившегося её ребёнка. Как отлежалась да как отошла, одному богу ведомо. Мать, покойница, выходила. Хотя и самой тогда нелегко было. Ещё раньше, во время второго срока Первого Преемника, которого потом в народе нарекли Великим и понастроили ему памятников-храмов, начали муниципальную реформу, мать сразу смекнула и взялась за дело. Пока мужики по вечерам, поддав, чесали репу и пьяно разглагольствовали о пользе и вреде муниципалитетов, мать, оставив десятилетнюю дочку на соседей, подалась в город да разузнала что к чему. Собрала все необходимые документы, вернулась в село уже с бумагой, уполномочивающей её провести сельский сход и образовать муниципальное поселение. Конечно, ничего образовывать, как всегда, не пришлось, село-то их здесь века два как стояло. Было просто село Званское, а стало муниципальное поселение село Званское. На шумном и пьяном сходе (мать и подпаивала, перед этим вместе с соседкой Евдокимихой две ночи самогон гнали) Полинину родительницу единогласно избрали руководителем муниципалитета. Ну а там понеслось- поехало: землю в собственность передавать стали, сельхозугодья, так тогда назывался нынешний удел, — у матери в районе завязки полные, в селе свой актив из одиноких и непьющих баб — так тихой сапой и стала она полноправной хозяйкой окрестных мест. Ферму новую построила, молокозаводик, колбасный цех, хорошей техникой обзавелась, мраморных бычков из Японии выписала, и это дефицитное и диковинное для наших мест мясо пошло к столу удельных и губернских начальников. Ну а где желудок задействован, там всегда успех обеспечен.
Полина Захаровна мать любила и уважала, училась у неё, бывало, без материнского совета ни одного шага не делала, и когда умерла родительница, горевала крепко, думала, вообще не сдюжит и дальше не сможет волочь на себе хозяйские заботы. Но, видать, порода сказалась, закусила узду и попёрла. Хозяйство в передовые вывела, людей обустроила, школу открыла, поставила новую церковь, завела теплицы. Орден даже удосужилась из рук самого Третьего Преемника получить, так что, когда встал вопрос о сословиях, Полину Захаровну Званскую без всяких препирательств возвели в потомственное дворянство и закрепили соответствующей крепостью за ней земли с крестьянами. Деревенские, кстати, особенно и не сопротивлялись, им при Полине жилось куда лучше, чем в былые времена. Всё бы хорошо, но годы поджимают, а добро и хозяйство передать не на кого. Хотела было взять кого-нибудь из детского приюта, да побоялось чужой крови. Чужая она и есть чужая, твоего беречь и приумножать не станет. Вот и вспомнилось, что у матери была младшая родная сестра, давно, ещё до Полиного рождения, съехавшая в город, да где-то там и затерявшаяся. Так разные сплетни ходили по деревне, несли кто во что горазд: дескать, и распутничала она там с городскими, и с ворьём связалась и ещё всего столько, что хоть святых из дому выноси! Тётку Полина не нашла. Померла она к тому времени от непутёвой жизни, а вот сестру двоюродную отыскала. Ирина пошла по материнским стопам и болталась сорняком по поездам да вокзалам. А вот дочурка у неё чудесная оказалась. Замурзаная вся, а светилась, ровно ангелочек. Одним словом, сторговались они с сестрицей, взяла та деньги, всплакнула для порядка, отдала дочку и сгинула в безликой толпе. Только напоследок не сдержалась, уколола: «Бабки, сестрёнка, закончатся, так я тебе ещё парочку от каких-нибудь чурок рожу, так что не переживай, что сама-то не можешь!»
Машенька дышала полной грудью. Там внизу, в саду, и за новой барской оградой, на залитых сказочным светом окрестных полях, перелесках, и в переливающемся серебряной чешуёй полноводном Чулыме, и в наполненных тревогой тенях — всюду буйствовала тихая, неприметная, незнакомая и всё-таки такая родная и привычная ей жизнь. Девушка страшилась её таинственности и одновременно к ней тянулась, понимая, что и тело её, и душа являются малой частицей чего-то громадного, сильного и неподвластного её несовершенному разуму. Господи, как она мечтала вот о такой ночи там, за границей, в удушливом своей чистотой и показной порядочностью пансионате. Там тоже была луна, были красивые, словно запечатлённые на глянцевой фотографии горы, на аккуратных лужайках паслись почти стерильные коровы, добропорядочные мамы водили за руку кукольно одетых детей. Всё было размеренно и запрограммировано раз и навсегда.
Первые девять лет, после того как её забрали у Ирины, Машенька жила в деревне, окружённая всеми мыслимыми и немыслимыми заботами изголодавшейся по материнству тётки. Сейчас она уже слабо помнила свою ту, будто бы чужую, жизнь, даже не могла представить себе комнату, в которой они жили с матерью. Да, собственно, она старалась и не называть полузабытую женщину этим полным какой-то неземной теплоты словом, а если и приходилось с кем-нибудь говорить о прошлом, то звала её просто по имени. Её детство началось с опозданием почти на шесть лет. Не всё из первых дней и месяцев новой жизни она помнила. Многие смешные и забавные истории ей позже рассказывала тётя или кто-то из домашней прислуги. Но лучше и смешнее всех это делал дальний тётушкин родственник Прохор, попавший сначала в казённые крепостные, но самовыкупившийся и оставшийся на прежнем своём месте управителем и слугой в доме наместника, располагавшегося в старой Чулымской крепости.
Помнится, на третьих что ли летних вакациях они сидели тёткиным кругом на веранде, пили традиционный чай и молчали. Вернее, разговор шёл о чем-то сугубо сельском и её мало касающемся. Машенька томилась, но уже приученная к послушанию тремя годами пансионата, лучезарно и, как ей казалось, искренне улыбалась в ответ на любой тёткин вопрос или жест внимания в её сторону. Это она позже поняла, что тётку ни за что нельзя было провести деланной закордонной вежливостью. А тогда наивно полагала, что за такой улыбкой можно было спрятать скуку и дикое желание побыстрее сбежать с дворовыми детьми на Чулым. Тётка, чувствуя фальшь любимой воспитанницы, постепенно начала хмуриться и уже вознамерилась было отослать её из-за стола, и только взялась за колокольчик, как тут доложили о приходе Прохора. Тёткины застольницы оживились, сама Полина Захаровна, предвкушая развлечение и приятность, заулыбалась, убрала руку с резной костяной рукоятки маленького валдайского звонника и, оборотившись к племяннице, сказала:
— Ты уж малость повремени со своими скачками по кручам да бестолочным барахтаньем в мутной чулымской воде. Посиди ещё с полчасика, уважь тётку.
— Да что вы, Полина Захаровна, я вовсе и в мыслях не держу никаких побегов, — начала было по-пансионному Машенька, но вдруг споткнулась, залилась краской от своего неуместного вранья и, набрав полную грудь воздуха, с жаром выпалила:
— Тётенька, миленькая, я так там соскучилась по воле, вы уж меня извините за глупости. Я, конечно же, посижу, воля ваша.
— Вот то-то же что моя. А ловчить со мной бестолку, здесь тебе никакие иезуиты, дочка, не помогут. Посиди, послушай Прохора, он хоть и простой человек, — тётка всплеснула руками, — но можно подумать — мы сложные! Вот позагадили людям головы. Ты, Маша, учиться там, в Швейцариях этих, учись, но помни, что и бедные, и богатые — все повыходили из тех ворот, откуда весь народ.
Машенька тогда грубоватую шутку про ворота не поняла, но тётку поспешила поправить.
— Это в прошлом, тётушка, то место, где я учусь, Швейцарией называлось, а сейчас это лекторальная зона Объевра-пять «Ш»...
— Ох уж мне эти умники: Объевра, Объевра! Какой только муры не понапридумывали? Мало того что сами себе бошки свои жирные этой шелухой позабивали, так ещё и детские головки по невинности своей страдать должны. Ну не супостаты ли, а? И наши правители туда же! Олухи, прости господи, чего учудили: Россию в Сибруссию переименовали. Видите ли, мировое прогрессивное сообщество смущается этого названия как синонима рабства и тоталитаризма, а то, дескать, Германии нет как напоминания о фашизме, а Россия, как кость в горле, торчит в пасти всего доброго мира. А я лично не знаю, добрый ли это мир для моей деревеньки?
— Так их, матушка! Так их, огольцов паршивых! Попереименовывали всё, аспиды, тебя, мудрейшую, не спросимши. Нехорошо!
— Что они-то не спросили — это полбеды, а вот ты-то, пень старый, с чего это со своей инвалидной командой взялся мою отаву косить?
— Да, Полина Захаровна, помилосердствуй, это же земли, отошедшие ещё в позапрошлом лете к Чулымской крепости! У нас же и бумага есть, и роспись твоя имперская на помежёвом плане имеется, так что по всем канонам своё кровное косим.
— Это ж с каких это пор тебе казённое кровным-то стало? Что, из крепостных выбрался и уже усердный служака? Смотри, не погорячись! А может, ты в коменданты крепости метишь? Уж больно давно место Наместника пустует. А что, давай суетись, глядишь, на старости и карьеру сделаешь! Я тебе и протекцию, ежели понадобится, составлю. Ты же знаешь, у меня связи и в губернии, и в столицах. Один Семён Михайлович чего стоит! Был-то сморчком, козявкой, паршивым инструкторишкой райкома комсомола, а сегодня, поди же ты — ясновельможный князь! Ох уж времена пошли — покруче, чем при всяких прошлостях каких.
— А чем тебе времена плохи? — целуя собравшимся руки, не сбавлял шутливого тона Прохор. — Нечто ты бы при других временах правление совхоза-миллионера переоборудовала под барский дом?
— Ну, допустим, начала строить не я, а моя родительница, да и коробка эта стояла разграбленной и брошенной лет двадцать, только окрест своим видом поганила. Хватит препираться, иди смотри, кто к нам пожаловать изволил.
— Батюшки святы! А я-то, слепой дурак, думаю, что это за солнышко там блестит? Молодая барынька из заграниц прибыли! А выросли, выросли-то как! Ровно невеста! Небось, там уж барчуки так и кружат? Извольте, Мария Захаровна, ручку пожаловать для родственного, так сказать, лобзания!
— Эко тебя, Прохор, понесло! Что это ты, ровно как приказчик или половой какой в трактире, закудахтал! Барчуки, барчуки! Я те дам барчуки. Выучится сначала пусть, на ноги станет, а барчуков мы и дома найдём своих, крепких да норовистых, правда, Машенька?
Но ответить Маше не дали, да, судя по всему, ответа её на этот убегающий вдаль вопрос и не требовалось.
— А помнишь ли ты меня, Машенька? — доставая из кармана какую-то чудную, вырезанную из голубого камня, фигурку, ласково спросил Прохор. — Мы же с тобой ровненько пять лет не виделись. Это как раз с того лета, когда тётушка тебя к нам на откорм и привезла...