ВАЛЕРИЙ КАЗАКОВ
ХОЛОП АВГУСТЕЙШЕГО ДЕМОКРАТА
1
Где-то далеко за селом надрывно и протяжно выла собака, как будто чья-то грешная душа просилась на небо.
— Вот чёртово отродье, как зачует полнолуние, тут и начинает свой бесовский концерт. Так что теперь ночи три будет голосить, пока эта бледная поганка на ущерб не покатится. — Прохор небрежно махнул рукой на разгорающийся матовый шар июльской луны, налитый какой-то нездешней, молодой и дурашливой силой. — И главное-то что? Как этот мячик в прибытке или убытке — собака молчит. Да и не должно там быть собаки, ну никак не должно! С того рога посёлка все уже давно, почитай, посъезжали. Дома — кто на вывоз, кто на дрова — попродавали. Две-три избёнки, правда, без окон и дверей стоят, крыши пообвалились, позарастало всё. Далей, туда к лесу, старый скотник, остатки ещё послевоенной фермы. Где там собаке взяться, ума не приложу. Местные мужики уже и так и сяк изловчались, чтобы её, поганую, отловить да прибить! Это ж, почитай, третий год округе жития в полнолуние не даёт. Уже и цепью ходили, и хитростями разными, и засады устраивали — всё без толку. Только они к халупам этим подберутся, вой-то и зачахнет. По росной-то траве в пояс поди-ка побегай! Так что натягаются, вымокнут, а то ещё и портки об какую-нибудь загогулину подерут, идут по домам, матерятся. Тишина. Только этот мат-то и слыхать, а дойдут до села — опять выть начинает. Да и, кажись, всё в том же месте, откуда только что охотники-то отошли. Ну тут мат громче прежнего, а они в обратную с трикольем да вилами. Вой этот, значит, у домишек-то порушенных стихнет и, слышь ты, к лесу, к ферме перекатится. Вот так-то, мил человек. И что, не чертовщина, вы скажете?
— Да откуда ж мне знать, я жилец у вас новый, и вой этот, кстати, весьма приятный вой, надо сказать, только сегодня и услышал. Не обрати ты на него внимания, я бы эти лунные страдания и вообще мимо ушей пропустил. Давайте-ка, любезный Прохор Филипович, собирать на стол, да и закусим помалу, не глядя на поздний час да увещевания докторов. У меня у самого в желудке такой вой и урчание, что, того и гляди, все окрестные псы, или кто они там, посбегаются.
— А у меня всё, почитай, давно готово, барин. Вы пока умыться изволите, я мигом и сообразую.
— Спасибо, голубчик. — Енох Минович не без труда извлёк своё ещё не старое, но уже заметно тучнеющее тело из плетёного кресла, отчего оно как-то ропотно заскрипело и даже слегка хрустнуло. — «Раздавлю я его когда-нибудь!» — подумал, вздыхая, Енох и, тяжеловато ступая по некогда крашенному полу просторной веранды, ушёл в дом.
— Да не раздавишь, — как бы угадывая мысли нового своего постояльца, проворчал себе под нос Прохор, — не ты, чай, первый на нём сидишь, и не тебе, барин, последствовать. Ему, стулу-то этому, уже годов, почитай, тридцать. Эт я при службе уже двадцатый год, а она, эта плетёнка, при дядюшке, царство ему небесное, помнится, уже стояла. — И, отдаваясь целиком хлопотливому делу сервировки стола, Прохор засновал туда-сюда, как водомер, на своих длинных, сухих и слегка кривоватых ногах.
Всякий, занимающийся неспешной механической работой, знает, что при полной занятости рук голова остаётся абсолютно свободной и открытой для высокого полёта разнообразных мыслей. Прохор любил творящийся в нём мыслительный процесс, в который без особой нужды старался и не вмешиваться. Работа делалась своим знакомым чередом, а мысли и всевозможные воображения как бы особняком жили в нём, ей не мешая. Там, в своём внутреннем мире, он был совсем другим Прохором, там он жил своей старой жизнью, которую ещё помнил и которую любил.
Казалось бы, что того и прошло с 1991 года, а ты гляди, как всё поменялось! Хоть и был он в том далеке семилетним мальчуганом, а ныне уже, почитай, старец, шутка ли — скоро семьдесят девять, но память хранит в себе всё, словно вчера это было. И Юмцина, которого нынче и вспоминать-то перестали, и сменившего его Отина. Того более помнят как Преемника Первого Великого. Сейчас уже трудно вспомнить, его на переломе века в Преемники избрали или он уже тогда самого себя назначил?Три не то четыре срока царствовал, это, кажись, при нём институт преемничества стал конституционным, а Российская Федерация, после войны с объединённой армией хохлобульбов, которой успешно руководил евроясновельможный князь Арно Второй была преобразована в Великую Демократическую Империю. Правда, границы имперские съёжились, как шагреневая кожа. С запада межа проходила километрах в сорока от Одинцова, с юга — недалеко от Орла, на севере, выгибаясь дугой по Волге, ползла через Ильмень и Пермь за Большой камень. После чего надувалась в огромный пузырь, охватывающий почти всю западную и центральную Сибирь, так что восточное пограничье сложно змеилось западнее бывшего Красноярска, переименованного китайцами в Дзин-дза-мин. Столько всего с тех пор поменялось, господи святы! Только вот титул главного управителя, Президент-Император, остался неизменным, и имя его во все времена звучало одинаково — Преемник. Цифры, конечно, менялись, сегодня, к примеру, властвовал Преемник Шестой Мудрый. Так что кто их там, наверху, разберёт, они всё, что ни сделают, всё по конституции и по закону. Правда, кто их, эти законы, сегодня прочитать сумеет? Они, конечно, имеются в наличии во всех магазинах, питейных заведениях и пунктах питания, даже специальные полки оборудованы, где и лежат эти толстые книжки, но напечатаны они на новом государственном языке, а простой люд, как всегда, за властью-то угнаться не поспевает.
Говорят, у русского дворянства в девятнадцатом веке было весьма модно разговаривать по-французски, везло же людям! Ах, шарман, шарман! Чего тут сложного? А ныне без компьютерного русификатора ничего не разберёшь. Зато прогресс! Новым государственным языком межэтнического общения граждан Империи должен в ближайшие пять лет стать блистательный гибрид, вобравший в себя лучшие лексемы китайского, азербайджанского и разговорного американского. Русским, по замыслам его создателей, Развинталя, Мамедова и Юнь Симта, должно было остаться только произношение, ненормативная лексика и жесты. Язык придумали, законы на нём напечатали, делопроизводство запустили, а народ всё тащится, не поспевает! Но Президент-Император, на то и вождь нации, у него всё продумано, и чтобы граждане Сибруссии шустрее свою новую родную речь учили, был принят державный меморандум о том, что все бумаги, подаваемые в официальные учреждения, должны быть написаны на новом языке. А здесь крути не крути, учить придётся. Толмачи, конечно же, сразу объявились, за умеренную плату готовы любую бумагу выправить. Они, толмачи эти, всегда при власти держатся, во все времена и при всех державах, а что им делать, беднягам, остаётся, когда у них отродясь движущей силы — трудового крепостного крестьянства — не было. Так исторически сложилось, у всех народов есть, или, по крайней мере, была движущая сила, а у того народа-бедолаги её начисто не было. Вот и пришлось болезным на разных отхожих промыслах ещё издревле по свету горбатиться. Горбатились-горбатились да так всюду и поприживались. Надо им отдать должное, мужественный и мудрый оказался народ — за семь тысяч лет человеческой истории ни разу языка своего и веры не поменял. Сегодня такая стабильность и приверженность старым традициям, правда, не сильно и приветствуется. Новые философские теории чему нас, ущербных, учат? Да тому, что всякий консерватизм и розовые сопли по национальным корням и всякому там почвенничеству происходят исключительно от внутренней косности и недалёкости ума индивидуума, а также недостатка в обществе подлинных свобод и настоящих общечеловеческих ценностей. Когда-то и мы жили в такой вот полной стагнации, но всё-таки нашли в себе силы и вслед за просвещённой Европой отказались от проклятого прошлого. А то, что толмачи замкнулись в своей ущербности, так это не беда, их мало. Подумаешь, что могут значить какие-то два-три процента от общих шестидесяти трёх миллионов населения великой Империи.
— Ты смотри, Прохор, всё ещё воет!
— Так я же вам говорил, барин, теперь дня на три. Садитесь к столу, ваше высокопревосходительство. А то вкусности остынут.
Енох Минович ещё не был высокопревосходительством. Именно за этим «высоко-» он сюда, в эту богом забытую глушь, и притащился. А что прикажете делать, так всю жизнь в дойных миллионерах и проходить? Нет уж, дудки! Это раньше можно было на сэкономленные от народа деньги скупить пол чужой столицы под видом приобретения спортивного клуба. Ныне времена другие, деньги мало присвоить, (глупое слово «заработать» к большим деньгам никакого касательства никогда не имело), их, деньги эти, надо ещё и отслужить. Не отслужишь — враз всего лишишься. В лучшем случае успеешь смыться в берёзовое имение Герцена, так в последнее время стали называть Лондон, город, который когда-то давно, кажется, был столицей какой-то Англии, а сегодня прозябает заштатным городишкой мощной Объевры.
Не углубляясь в душевные дебри, Енох кряду опрокинул в рот три пятидесятиграммовика охлаждённой анисовой водки, одобрительно крякнул и принялся за нехитрый деревенский ужин. Подходила к концу третья неделя его пребывания в Чулымском уезде, который должен был на полтора года стать для новоиспечённого государственного мужа новым домом, а может быть, и будущей вотчиной. «А что, вполне прилично звучит: граф Енох Чулымский, — прислушиваясь к так и не прекращающемуся вою, подумал про себя чиновник, с аппетитом хрустя гурьевской капусткой. — Хороша капуста, да и пельмешки отменные!
— Послушай, Прохор, а пельмени эти кто лепит?
— Да сам и леплю, летом некогда. Ну а в зиму-то уж, вестимо, всем миром варганим. Как морозы возьмутся, так бабы да девчата садятся мясо крошить, тесто месить, а лепить им и мужики помогают, особливо молодые парни. Те лепят, да на молодух глазят, каку, значит, она пельмень выкручивает. По приметам стародавним, чем та пельмень мене, тем у девки эта самая «родилка» щитнее. А девки тоже про то знают, вот и куражатся: то с медвежье ухо пельмешку изваяют, то с соловьиный глаз. Весёлое занятие, барин. Ваш-то предшественник и сам, бывало, любил попельменничать да похохотать с молодухами, прости его господи!
— Ты мне вот что, Прохор, кальян расчади, таз с горячей водой неси и садись подле, расскажи, что всё-таки с этим бедолагой приключилось? А то там, в Москве, какого-то туману понапустили. Глупости, одним словом.
Пока Прохор молча выполнял его поручения, Енох Минович поудобнее устроился всё в том же плетёном кресле, несколько раз погарцевав на нём мясистыми ягодицами, снял высокие носки, связанные из грубой деревенской пряжи, которые Прохор всучил ему в первый же вечер вместо привычных тапочек, опустил ноги на прохладные доски, расстегнул подбитый алым китайским шёлком и расшитый хакасскими узорами полухалат, с хрустом потянулся и вдохнул полной грудью тягучий, настоенный на разнотравье и хвое дурманящий воздух тёплой июльской ночи.
Ещё в Москве, готовясь к поездке в провинцию, он приналёг на прослушивание дисков с произведениями некогда известных, а ныне забытых и для широкой публики малознакомых авторов, которые описывали жизнь и быт русских помещиков в восемнадцатом и девятнадцатом веках. Книги сегодня мало кто читал, да чтение особо и не поощрялось правительством, всё необходимое было записано на маленькие CD-диски, твоё дело было только вставить нужный в миниплейер и нажать на кнопку. Многие школьники, получив среднее образование, так толком читать и не умели, да что школьники, когда и дипломированные специалисты, закончившие престижные вузы, едва могли прочитать надписи на рекламных плакатах. Ну так вот из этих прослушиваний Енох знал, что русский барин некогда должен был пить анисовую водку, курить кальян, перед сном парить ноги в серебряном тазу, лакея временами именовать «братец», по субботам ходить в баньку, непременно с крепостной девкой, а ещё иметь свой выезд и псарню. Получив имение (а он на это очень рассчитывал), по старой моде следовало разбить сад, а также в обязательном порядке состоять в какой-нибудь масонской ложе и мечтать об освобождении только что купленных крестьян. Всё это Еноху очень нравилось, и он замечтался с приятностью, удобно устроившись в кресле и вытянув вперёд свои ноги.