Максим Горецкий - На империалистической войне стр 8.

Шрифт
Фон

— Шляпа вы, а не солдат.

Но я понял, что теперь я уже перестал быть с ним «шля­пой», хотя у меня даже ноги дрожали от злости...

Находясь в казарме, я пересмотрел свое имущество, пе­релистал свои книжечки. Эх, и зачем я их столько сюда вез? Все это теперь погибнет, как погибну, может быть, и я сам... во славу... во славу... чего? Освобождения «малых» народов? А освободится ли мой народ? Что ему даст эта война? Луч­ше не думать...

Заходил на почту; никаких посылок не принимают. Письма приняли, но почему-то сказали, что и за доставку заказных теперь не ручаются. А ведь кажется, что поезда хо­дят, как и прежде,— так почему же они так говорят?

В местечке видел много запасных. И их пригоняют все больше.

— Шкандальный запас. Чи пан ест поляк? — спросил у меня лавочник, видимо, ополяченный жмогус, когда я, по­купая у него бумагу, говорил с ним по-белорусски.

— А что? — холодно ответил я вопросом на вопрос.

— Ниц, проше пана... Тшэба модлиц сен пану Езусу!

И правда: уже все местечко молится, охает, стонет — и бешено спекулирует солдатскими сапогами, обносками и чем «пан Езус» послал.

Среди этого многолюдья я чувствовал себя невероятно одиноким. Мысли мои устремились домой, к родным. Что там у них? Сегодня Илья (пишу 20-го июля), праздник, яр­марка. Здесь я совсем забыл, что Иьин день, а когда-то на этого самого Илью — сколько было ярмарочных радостей! Нет, теперь тревожно и там. Плачут несчастные люди. Что будет, что будет? Не знаю, что будет, и никто не знает.

Перед самым отъездом с позиции я увидел еще одного офицера нашей батареи — штабс-капитана Домбровского. До этого он был где-то в командировке, покупал коней для батареи, что ли. Большой, круглый; лицо у него очень пол­ное и очень красное, глаза заплыли жиром; говорит он по-пански: се-се-се. Шалопутов сказал мне о нем, что это «обру­севший литовский поляк магометанской религии». Иногда и Шалопутов удачное изречет.

Домбровский привез нам новости: «Наши уже в Герма­нии на пятьдесят верст... немцы прямо стонут... Посланник германский, когда объявлял в Петербурге о начале войны, нервничал, аж трясся... дрожала бумага в его руках... Вержболово и Эйдкунен сожжены... Казакам позволено делать все, что хотят, так они там!.. Япония захватила Кяо-Чао. Английский флот направляется к нашим берегам, нам на помощь... Наш конный полк подорвал мост... где-то пойма­ли немецкого шпиона... »

Не скупился на новости жизнерадостный пан Дом­бровский, но немного, должно быть, привирал для удали.

— Послезавтра и мы уже будем в Пруссии! — с ликова­нием, веселый, говорливый, подбадривал он нас.

В казармы прибыли вечером.

Тут я услышал от Шалопутова, что Франц-Иосиф, от волнений в такие преклонные годы, скончался... «Бедный дедуля!» — пожалел благородный юнкер покойника, благо­родного императора. А ходил он в этот момент с длинню­щим шестом вокруг костра, в котором горели документы ба­тарейного архива, ворошил обгоревшие пачки бумаг и важ­но сопел — освещенный с одного бока, темный с другого.

Ужинали мы в темноте, возле осинника, что рос перед казармами. Людские голоса, фырканье лошадей...

Уже и казаков много прибыло. После ужина я увидел нескольких и в нашей казарме: пришли в гости к батарей­цам. Все они симпатичные люди, но несусветные врали: с важным видом несут всякую околесицу, и почище, чем пан Домбровский, потому что с шутками. Надеются пере­вернуть вверх ногами всю Германию. Вихрастые, с красны­ми лампасами, довольно рослые, осанистые.

Много пригнали и запасных — бородатых, хозяй­ственных людей. Они степенные, молчаливые.

Все и всё перемешалось в казарме...

Потом — сон. Солдаты и лежат, и ходят, ругаются, кри­чат, пишут на маленьком шкафчике-столике письма при свете единственной, с закопченным стеклом лампочки (на всю огромную комнату). Уснуть было невозможно — будят беспрестанно, разыскивая тех, кому идти в наряд, на де­журство. Крики и ругань.

Еще два дня и две ночи прошли в таком же беспоряд­ке и столпотворении.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке