Максим Горецкий - На империалистической войне стр 52.

Шрифт
Фон

А в другой палате говорливая няня распустила о ком-то слух: «Помрет... Нечего и говорить. В горячую воду доктор посадил».

Соседу моему сегодня делали операцию: отняли руку. Всю ночь не давал спать, а накануне лежал весь день как мертвый. А теперь: «Братцы!.. За родину!.. Осторожно!.. Бро­сим ранцы... Командир полка... братцы!.. »

И когда он кричит, мне снится: страшный грохот от раз­рыва снарядов. Пули впиваются в ногу, будто иголками кто колет...

Потом видел во сне больную маму. Проснувшись, не мог сдержать слез.

Десятки раз снятся белые гнилые яйца, зеленые малень­кие груши, темно-красные сливы. Рана еще гноится.

Ездил с сестрицей в рентгеновский кабинет. Свежий морозный воздух опьянил меня.

Люди бегут и едут по улице, там где-то поют, танцуют, справляют Рождество. Здесь трудно представить батарей­ную жизнь.

Мой овчинный кожушок очень грязный и, главное, ужасно вонючий.

Меня отпускают домой! Долой тоску! Пусть процветает жизнь!

Нет... тоска. Рана не заживает, осколок сидит в ноге, а я должен сидеть в госпитале... Будь проклята, война!

***

Пятый месяц войны. Людское стадо еще не успело от­резветь от патриотического угара, и шикарные N-ские фабрикантихи и дородные купчихи наперегонки играют в благотворительность. Угощают «бедных солдатиков» го­стинцами со своих собственных фабрик и расспрашивают их о войне. С особым удовольствием слушают рассказы о штыковых боях. Малограмотным и безруким пишут письма. С внешне учтивым смирением образованного человека ис­писывают они солдатскими поклонами аж по четыре стра­ницы...

Тихо и спокойно в палатах перед самым вечером, — в такое время, когда с мутного зимнего неба ползут уже сквозь двойные рамы печальные ранние сумерки.

Раненые спят или безмолвно лежат наедине со своими думами. Приятная пустота окутывает человека.

Но зажигают электричество, и исчезает унылая темень, и оживают при свете звуки. В зале — голоса, и даже смех, и разговоры о рождественских подарках.

Зеленая душистая елочка с самого утра стоит в зале, од­нако ее не наряжают, потому что она, как обычай, переня­тый у немцев, не есть дозволена, хотя и не есть запрещена каким-то циркуляром духовного ведомства. Сестры бегают с кисетами, похожими на те, в которых мужики носят табак и принадлежности для высечения огня: смолку, огниво и трут. Кисеты стянуты шнурками, в них воткнуты маленькие еловые лапки, и бока привлекательно распираются.

Как только я пришкандыбал на своих трех скрипучих костылях из палаты в зал, так и мне сестричка Пудра поднес­ла кисетик. И я брал его с фальшиво-безразличным видом, а на самом деле было интересно, что в нем, и благодарил для приличия.

Повертевшись в зале, я вскоре поковылял в свою пала­ту, почти пустую после очередной эвакуации. Сел на свою койку, хотя нога, когда сидел, немного болела. Развязал ки­сет. Наверху лежала записная книжка, а под ней — яблоко, сладкие сушки, конфеты и орехи.

Как завзятый лакомка, сразу же начал есть. Ел-ел, и все хотелось есть. Думал: «У меня такая дурная натура: если по­падет ко мне сладкое, то никак не отстану, пока не съем все дочиста».

И так проходил этот глупый праздничный вечер: в пустых разговорах и поедании сладостей, которые запивал водой.

А потом болел живот. И я предался грустным рассужде­ниям о том, что сегодня не каждый может получить такой кисет, как этот, что на позициях холодно, что «край наш бед­ны, край наш цёмны — хвойшк, мох ды верасок», что в эту проклятую лихую годину он сплошь залит слезами, спеленут нуждой, искалечен, обездолен.

Я думал о своих братьях-крестьянах.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке