Максим Горецкий - На империалистической войне стр 4.

Шрифт
Фон

Вот так новость!..

Одни молчали, задумались, другие будто бы повеселе­ли, заговорили оживленно. Но все это было только внешне... А что делалось в сердце каждого?

Я сначала не мог собраться с мыслями, постичь всю серьезность услышанного, но как-то невольно обрадовался, что не надо будет тянуть эту острожную жизнь целых два года, что жизнь пойдет уже более интересно, что я ловко угодил в эту кашу...

Потом стал сам себя стыдить за такие мысли: будто я радуюсь войне.

И совестно признаться, но мне хотелось, чтобы она была, чтобы настали какие-то перемены.

Задумался я и над речью командира. Неужели можно уговорить солдата идти на войну с воодушевлением, чтобы защищать какую-то Сербию? «Единоверную», если она да­леко не для всех наших батарейцев единоверная, потому что есть мусульмане, иудеи, католики. И какие некрасивые слова «зажирела», «пархатая», «расквасим морду»! Этого я даже и не ожидал от нашего командира.

Захотелось написать письма домой и знакомым. Сел пи­сать — и не пишется. Лучше подождать еще немного, пока дело не прояснится.

Ну и попал я в заваруху!

Весь тот день и половину следующего дня мы уклады­вались, упаковывались, переезжали на станцию и вместе с другими воинскими частями лагеря — пехотой, артилле­рией, саперами — грузились, хлопотали, суетились...

Всю ночь горели костры, галдели и кричали люди, та­рахтели подводы, фыркали кони, а над всем этим в ядреном воздухе звездной ночи заунывно-дразняще голосили паро­возные свистки.

Я помогал упаковывать канцелярию, спал на длинном деревянном ящике с батарейными бумагами. Писари, Бе­ленький и какие-то незнакомые мне солдаты-«аристократы» пили в боковушке водку, ели мясо с огурцами и ситным хле­бом и злились, что я не пошел в их компанию, а лег спать. Они все время говорили о войне, пили и ели, как перед вой­ной, ничего для себя не жалея.

Долго в лагере стучало, гремело, лязгало железом, ино­гда слышалась солдатская песня — и все это до поздней ночи, пока я не уснул, да и ночью просыпался от громких го­лосов и своей внутренней тревоги.

Эшелон наш отправился на следующий день в пять по­полудни.

Я был рад, что еду, куда — безразлично, только бы ехать... Интереснее ведь наблюдать за происходящим во­круг, чем сидеть в том лагере-остроге.

Уже из вагона, перед отходом поезда, я видел, как меж­ду всевозможных грузов, наваленных к отправке, там, где остался клочок свободного места, перед зданием вокзала прохаживалась пара. Он — стройный, красивый офицер, с очень кривой саблей, которая волочилась по земле, еще со­всем молоденький. Она — тоже молодая, но полненькая, должно быть, беременная пани, вся пунцово-розовенькая и лицом, и одеждой. Он ей все что-то говорил и говорил, то наклоняясь к ее головке, то, снова задумавшись, просто шел рядом, а она взяла у него из рук хлыстик, молчала, сжимала хлыстик и, кажется, плакала тихими слезами. И так мне ста­ло их жаль, хотя и не любил я офицеров и господ. Но тут ис­кренняя любовь и разлука...

А наши батарейные «горохи» бегали озабоченные, скрывая тревожные думы, бегали, суетились, рассаживали по вагонам, до предела забитым всякими ящиками и седла­ми, своих жен и детей, подавали им в руки свой упакованный скарб, но все делали так, как делают панские слуги, лакеи: украдкой, чтобы не очень бросалось в глаза. И противно, и печально было смотреть на эти отцовские заботы подне­вольных людей, и жаль было несчастных «гороховых» детей.

Штатские люди на станциях пропускали нас, будто на войну. Бедно одетые женщины выносили нам ведра с во­дой, бегали по несколько раз, не щадя сил, только бы мы все напились. Белокурые барышни, те, которые говорили по-русски или по-еврейски, а не по-польски, бросали нам в вагоны цветы, а когда поезд отходил, махали платочками и кричали что-то веселое.

Ночью в вагоне наши писари и два-три «гороха» снова пили водку — будто бы чай, из котелков, — но в войну уже не верили, говорили, что войны определенно не будет, и жале­ли, что преждевременно закончился лагерь. Страшно ругали за это как немцев, так и сербов.

А газет я так и не мог нигде достать.

Приехали мы на следующий день утром. Теперь уже я станцию не разглядывал, да и она не была унылой, опаленной солнцем... Началась выгрузка имущества, перевозка его и в казармы, и на склады, и в орудийный парк. А пыль, а грязь, а ругань! Куда ни сунься — крики, толчея, неразбериха...

Обо мне все забыли, и я был рад, что нет надобности быть на глазах у начальства.

Отрешившись от всех забот, я ушел на берег Немана. Щипал там в кустах орехи, нашел несколько ягодок, поздних земляничек, любовался с крутого берега красивыми водами Немана. Было тут тихо и покойно — и не хотелось ни о чем думать.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги