— Есть ли раненые и убитые на батарее? — спрашивает командир по телефону.
Забегали, засуетились.
— Есть или нет? — выползают из окопов, озираются.
— Кажется, все живы-здоровы, — с некоторым даже удивлением разводит руками особенно ласковый теперь капитан Федотов.
— Вот палил, так палил!
— В душу б его так палило! — крестятся, и ругаются, и смеются солдаты.
А вокруг нас разворотило землю, страшные ямы, на дне которых земля как будто обожжена, побелела. Заглядывают в эти ямы, успокаиваются, шутят. Так счастливо обошлось: был кромешный ад, а никто не ранен, не убит, и все окопы, и все орудия целы.
Вдруг бежит от своих убогих окопчиков пехотинец из нашего батарейного прикрытия... Хрипит испуганно и дико:
— Хвершала! Носилки! Двух ранило... Киселя убило... Может, и еще есть: весь окоп разворотило.
Подпоручик Иванов пошел с санитарами туда. Одного ранило в щеку, оторвало половину языка, другого — в затылок, а третий — тот самый несчастный Кисель, которому я читал «Летописцев» 3. Бядули и который боялся евреев, еще открыл раза два рот, когда мы пришли с санитарами, и был готов.
И все эти люди — из запаса, немолодые.
Стоим здесь уже 18 дней...
Сколько же еще будем стоять?
Опротивело! Все мне тут опротивело!
10 октября.
Не так давно солдаты пророчили замирение на сегодняшний день. Теперь отложено до 25-го этого месяца. Кто знает, что будет этого 25-го? Доживем ли мы до него? А если доживем и мира не будет, солдаты еще на дальше отложат — «пока соберется музыкантская команда у пехотинцев, а то некому играть отбой». Так у нас тут шутят.
Сегодня — студеный ветер, мелкая морось, тучи со всех сторон. Все вокруг приумолкло, не стреляют. Солдаты почти все время сидят в окопах. Что им делать? Взводный выиграл в карты несколько рублей и послал одного из номеров на хутор за гусем (купить, а если удастся — украсть), и будет угощать своих. А что будем есть, если долго тут простоим — и все скупим, и все тут поворуем? Сегодня ели постную картошку, «и на том спасибо».
Вчера вечером один снаряд немецкий попал в штаб полка, взорвал ракеты и сжег хату. Очень красивое было зрелище, когда сноп ракет рассыпался в темном небе!
Ах, если бы нам такая тяжелая артиллерия, какую имеют немцы! Хорошо еще, что немцы хуже нас стреляют, а то была бы нам баня.
Пехотинцы из прикрытия последними событиями начисто запуганы. Во вчерашнем несчастье видят Божью кару за смерть еврея-добровольца. Своими вечными издевками: «Доброволец... казенная шкура... записался за день до призыва» и тому подобными — довели до самоубийства. Я думаю, что если бы и наш Беленький слышал по сто раз на день: «Жид, жид-боловид, тебе зад, а мне вид», так и без оскорблений, а только от одного этого идиотского повторения сунулся бы в петлю.
После обеда мы толокой (за табак Беленького) вырыли для себя новый телефонный окоп, очень хороший, с окошком, ну — вроде землянки. Расположен на сухом бугре, и вода под ногами, как в старом, не чавкает.
В сумерки позвал меня в свою хату командир. Я пошел вместе с его посыльным-ординарцем. Только подошли к хутору, как невероятно «тяжелый» (очень большой, судя по силе взрыва, «чемодан») бабахнул у дерева возле сенного сарая... Грохнуло так, что все затряслось. Мы вскочили в сени и оттуда, когда осколки разлетелись, увидели огромный столб дыма, земли — место взрыва. А в сенях Дикан (белорус с Минщины, который когда-то спорил с другим денщиком о том, как «хохлы» пьют чай), помыв тарелки после офицерского обеда, играл на скрипке свою вечную кадриль. Он так «злякався», что даже скрипку выронил из рук. Застыдился нас, поднял скрипку и осматривал ее со всех сторон, и к уху прикладывал: не разбилась ли, потому что «уронил как-то нечаянно...». Выбежал испуганный командир: «Где? Где?» Но немец больше не стрелял. И почему был выпущен этот один, такой огромный и такой дорогой «чемодан»? Не понимаю. Когда утихло и командир позвал меня в хату, я впервые увидел на его груди нашитую георгиевскую ленточку. Уже не раз я слышал, как солдаты говорили, что, увидев командира с такой ленточкой, надо его приветствовать, и объяснили, как надо приветствовать. И я теперь сказал: