— Пожар! Пожар! — закричали около полуночи наши телефонисты.
Я засмотрелся на красивый вид: от снаряда загорелся дом или скирда хлеба, дым светло-бурый, а затем черный, густой, с языками пламени, прет вверх к темному небу. А тем временем по всему фронту гудит, гремит, бухает, свищет, трещит. Бесчисленное множество пулеметов со всех сторон: тр-тр-тр!.. Тяжелыми: гкрех! гкрех! — со страшной силой «кроет» немец наши пехотные окопы и «нащупывает», где батареи.
Погода утихомирилась, устоялась: ветра нет, только ядреный холод; ногам холодно, согреть невозможно.
Ночь я провел в ямке, которую выкопал в откосе сухой канавы и выстлал натасканным с поля льном, обидев какого- то несчастного жмогуса. Потом принес снопок соломы, прихватив его, когда бегал в канцелярию на хутор за керосином. Керосин нужен был в лампочку для батарейной «отметки» (по ней ночью наводят орудия).
Когда шел на хутор, немного невесть чего боялся, ведь темень, ни души. Чтобы успокоиться, дал волю фантазии. Представил себе, между прочим, как это жмудское поле еще так недавно оглашалось мирной песней девушки-пастушки, как мальчишки в ночном разжигали костер, грелись, жарили сало на прутиках, рассказывали сказки... А теперь?
В канцелярии керосина не нашел и отобрал последний запас у бедных хуторян. Хозяйка даже плакала, но как я мог вернуться без керосина? Я просил, уговаривал, умолял, ругался, угрожал. Самому было грустно и смешно от своей роли этакого решительного солдата.
Переезжаем на новую позицию, немного вперед.
24 сентября.
Ночью было очень холодно. На фронте затишье, мы стояли как бы на привале, только орудия были в боевой готовности. Однако выспаться не удалось. Спал на земле под брезентом, и хотя мои добрые друзья пустили меня лечь в серединку, я просто коченел от холода. Когда они спали, я несколько раз подхватывался и, как застоявшийся выездной конь, бегал по полю под печальным ночным блеском луны.
Часовой удивленно и немного испуганно поглядывал на меня: не сошел ли случайно с ума вольноопределяющийся? Ученые, они... часто с ума сходят.
— Что это вы? — не утерпел, спросил и сказал не «ты», а «вы», что было признаком тревоги в его простой солдатской душе.
А я — гоп, гоп, гоп! и кричу:
— А? Блохи кусают...
— Ха-ха-ха! — успокоенно засмеялся часовой, услышав мою шутку. И сам пошутил: — Ха-ха-ха... Они давно от страха передохли. Разве только белые? Ха-ха-ха...
А я, запыхавшийся, юркнул под брезент и прижался к Беленькому.
Утром хотел поговорить с прапорщиком Кульгацким.
— Ваше благородие!.. — А он с перепугу закашлялся (вероятно, потому что я употребил такое обращение) и:
— Андрей, Андрей! — позвал своего денщика (моего тезку), — угости вольноопределяющегося чашкой чая. — И сам тотчас же ушел в хату, должно быть, какую-то корчму при заезжем дворе, потому что только одна эта хата и стояла тут, у дороги. А белого хлеба в Мариамполе он мне так и не купил, хотя сам предложил купить, когда мы отправлялись сюда из-за Немана. «Господа офицеры все разобрали», — сонно ответил мне Андрей на мой вопрос. Теперь я подумал: по-видимому, прапорщик закашлялся потому, что не купил мне хлеба... Какая еще может быть причина?
Днем летали два немецких аэроплана. В это время батарея по команде капитана Смирнова, замещавшего командира батареи, «лупила» по немецким окопам мелинитовой гранатой. Хотя и день, но, разумеется, вспышки из стволов орудий были хорошо видны и курился дым и пыль. Когда возвратился командир, то был крайне недоволен, что капитан своей неосторожностью выдал аэропланам месторасположение батареи. Из-за этого, когда стемнеет, снова, кажется, переедем уже на третью тут позицию. А веселый орудийный фейерверкер, светлоусый ярославец Соловьев, шутит:
— Сколько выпустили снарядов? 317 гранат и 39 шрапнелей? Неплохо... мое орудие человек двадцать убило, хватит на этой позиции...
Но ведь мы же окопы успели вырыть, и оставлять их так не хочется.
Ноги мои очень мерзли весь вчерашний день и сегодня мерзнут, и некуда деться, хоть ты плачь.