— И ты, конечно, не сказала ему, что это Иуда достал, Иуда из Кариота?
— Ты же просил не говорить.
— Нет, не надо, конечно, не надо, — вздохнул Иуда. — Но ты могла проболтаться, ведь женщины так болтливы. Но ты не проболталась, нет? Ты была тверда? Так, так, Мария, ты хорошая женщина. Ты знаешь, у меня где-то есть жена. Теперь бы я хотел посмотреть на неё: быть может, она тоже неплохая женщина. Не знаю. Она говорила: Иуда лгун. Иуда Симонов злой, и я ушёл от неё. Но, может быть, она и хорошая женщина, ты не знаешь?
— Как же я могу знать, когда я ни разу не видела твоей жены?
— Так, так, Мария. А как ты думаешь, тридцать се-ребреников — это большие деньги? Или нет, небольшие?
— Я думаю, что небольшие.
— Конечно, конечно. А сколько ты получала, когда была блудницей? Пять Серебреников или десять? Ты была дорогая?
Мария Магдалина покраснела и опустила голову, так что пышные золотистые волосы совсем закрыли её лицо: виднелся только круглый и белый подбородок.
— Какой ты недобрый. Иуда! Я хочу забыть об этом, а ты вспоминаешь.
— Нет, Мария, этого забывать не надо. Зачем? Пусть другие забывают, что ты была блудницей, а ты помни. Это другим надо поскорее забыть, а тебе не надо. Зачем?
— Ведь это грех.
— Тому страшно, кто греха ещё не совершал. А кто уже совершил его, — чего бояться тому? Разве мёртвый боится смерти, а не живой? А мёртвый смеётся над живым и над страхом его.
Так дружелюбно сидели они и болтали по целым часам — он, уже старый, сухой, безобразный, со своею бугро-ватой головой и дико раздвоившимся лицом, она — молодая, стыдливая, нежная, очарованная жизнью, как сказкою, как сном.
А время равнодушно протекало, и тридцать Серебреников лежали под камнем, и близился неумолимо страшный день предательства. Уже вступил Иисус в Иерусалим на осляти, и, расстилая одежды по пути его, приветствовал его народ восторженными криками:
— Осанна! Осанна! Грядый во имя господне! И так велико было ликование, так неудержимо в криках рвалась к нему любовь, что плакал Иисус, а ученики его говорили гордо:
— Не сын ли это божий с нами? И сами кричали торжествующе:
— Осанна! Осанна! Грядый во имя господне! В тот вечер долго не отходили ко сну, вспоминая торжественную и радостную встречу, а Пётр был как сумасшедший, как одержимый бесом веселия и гордости. Он кричал, заглушая все речи своим львиным рыканием, хохотал, бросая свой хохот на головы, как круглые, большие камни, целовал Иоанна, целовал Иакова и даже поцеловал Иуду. И сознался шумно, что он очень боялся за Иисуса, а теперь ничего не боится, потому что видел любовь народа к Иисусу. Удивлённо, быстро двигая живым и зорким глазом, смотрел по сторонам Искариот, задумывался и вновь слушал и смотрел, потом отвёл в сторону Фому и, точно прикалывая его к стене своим острым взором, спросил в недоумении, страхе и какой-то смутной надежде:
— Фома! А что, если он прав? Если камни у него под ногами, а у меня под ногою — песок только? Тогда что?
— Про кого ты говоришь? — осведомился Фома.
— Как же тогда Иуда из Кариота? Тогда я сам должен удушить его, чтобы сделать правду. Кто обманывает Иуду: вы или сам Иуда? Кто обманывает Иуду? Кто?
— Я тебя не понимаю. Иуда. Ты говоришь очень непонятно. Кто обманывает Иуду? Кто прав?
И, покачивая головою. Иуда повторил, как эхо: