«Господи боже мой, – подумал Степан, когда обжился немного в тюрьме, – что за диво, что за Иван да Марья, и выросли я состарились, а знать не знают, ведать не ведают: кто они и чьи они?»
Разговорился раз как-то Иван Непомнящий со Степаном и стал уговаривать его вместе бежать. Степан отказался: «Я, говорит, своей волей попал». – «Как так?» – «Да вот так и так», – «Дурак же ты, видно, был, дурак и есть; да ты отопрись и теперь: улики нет, и ничего тебе не сделают». Но Степан, сколько ни скучал, сколько ни томился в заключении, остался при своем показании и ожидал спокойно участи своей.
Между тем дело все шло своим чередом; водили Степана раза по два в неделю в суд, все снова доспрашивались, добирались – нет концов больше никаких, все одно и то же. Дознались, какой такой был товарищ его Гришка, разослали повсюду объявления, не найдется ли где, – выждали отовсюду ответы, что нигде такой человек на жительстве не оказался, и, покончив наконец все розыски, как уже с того света справок навести было не можно, присудили учинить над Степаном, по собственному сознанию его, по закону, и сослать его в каторгу.
Пошло, однако же, дело это своим порядком, еще из уездного суда в уголовную палату – и там его в одни сутки не порешили; однако же добрались наконец и до него, нашли, что все исправно, – утвердили решение суда, только осталось прокурору отметить: «Читал», да губернатору утвердить приговор, скрепив его по листам, как приказано законом.
Прокурор был человек добрый, а пуще всего смирный, против правды не хаживал, однако же и за дело горазд не стаивал, не надрывался ни над чем. Много за год разных приговоров через его руки проходило, тысячи две, да кроме того тысяч под тридцать решений и постановлений из губернского правления и палат. Все шло у него гладко и ровно, бумага не кричит, что ни напиши на ней, – так она и была нашему смирному прокурору товарищ сподручный; прочтет не прочтет, а напишет с поля: «Читал» – и концы в воду.
Однако приговоры уголовной палаты старик читывал, по крайней мере от слова: «Приказали»; прочел и дело нашего Степана, да и положил его – не Степана то есть, который все еще сидел в остроге, а дело, – положил на ломберный стол, покрытый цветной салфеткой. На стол этот попадали у него все дела с обстоятельствами сомнительными, по коим собирался он когда-нибудь на досуге подумать.
Долго прокурор наш, расхаживая по комнате или лежа на диване с трубкой, косился на сомнительный стол свой, и в особенности на приговор, по которому приходилось наказать человека за то только, что он сам сознался в своем преступлении, на которое не было никаких улик. «Оно, конечно, так, – думал про себя прокурор, – тело унесло по Волге. Волга широка, и глубока, и длинна – коли его и примывало где-нибудь к берегу, так мужики такую беду от себя ночью шестами спроваживали; и ничего нет мудреного, что тела нигде не отыскали. Да не знаю почему, а дело кажется мне сомнительным; приговор незаконный; кажется, будто на этом нельзя основать приговора. Надо справиться хорошенько в пятнадцатом томе». Подумав так, прокурор покосится, бывало, опять на столик свой, да и задремлет либо, смотря по времени, наденет сюртук да отправится на вист.
Между тем время шло: напоминает секретарь один раз прокурору об этом деле, напоминает и в другой и в третий – завтра да завтра, и вместо трех дней давно прошли три недели, а приговор не просмотрен. Наконец пристали к прокурору плотнее, заторопили его не на шутку и говорят, что мы-де в ведомостях о нерешенных арестантских делах покажем это дело за вами.
Только что собрался было прокурор наш, скрепив сердце, подмахнуть приговор, чтобы кончить дело мирно, без шуму, как сам председатель уголовной палаты прикатил под прокурорское крыльцо – и вошел и стал, поздоровавшись, рассказывать такие чудеса, что прокурор от удивления под конец сложил молча руки, запустив накрепко пальцы в пальцы, и только пожимал плечами.