Пространству вокруг него потребовалось некоторое время, чтобы вобрать в себя его крик, а потом, будто из небытия, вернуть его негромкими фортепианными звуками «Мимолетности» Сергея Прокофьева.
Арсений, как был в майке и трусах, встал и как загипнотизированный пошел на это чуть неуклюжее чередование аккордов, быстро поняв, что дед играет не на своем рояле в кабинете, а на его пианино, стоявшем в гостиной. Инструмент идеально настроен, отметил Арсений. Значит, кто-то заботился о нем все эти годы. Старый Норштейн неспроста выбрал именно этот прокофьевский цикл.
Эта первая «Мимолетность» давным-давно, как раз в год, когда родился Димка и они с дедом невольно отделились от другой, всецело занятой малышом части семьи, никак не получалась у Арсения. Мудрый педагог Артобалевская задала Арсению несколько пьес из цикла, планируя, что он сыграет их на школьном концерте в честь 8 Марта и что это даст ему новый толчок в осмыслении музыкального пространства. Арсений быстро справился с прокофьевскими квазивиртуозными штучками, играл бойко и пламенно, гармонично вплетая в музыкальный пир солнечного маэстро характерный сдержанный лиризм. Но только самая первая вещь никак не давалась. Особых технических каверз она не таила, но форма все время разваливалась, особенно в начале. Как Артобалевская ни билась на уроке, все впустую. Какая-то незримая преграда мешала мальчику проникнуть в музыкальную тайну первой «Мимолетности».
Лев Семенович, конечно, слышал, что Арсений что-то не то творит с прокофьевскими замыслами, но полагал, что феноменальная музыкальная интуиция мальчика выведет его из этого лабиринта невнятицы.
Уже до концерта в честь Международного женского дня оставалось совсем чуть-чуть, а «Мимолетность» все ускользала из-под пальцев Арсения, улетая от него на такое расстояние, с какого он не мог ее различить, вобрать в себя во всей прихотливости аккордов, ангельской суеты сбивчивых мотивов, своевременности подголосков, тембровой полифоничности насыщенных нотных пластов.
И вот однажды дед, прямо посреди его домашних занятий, положил ему руку на плечо и предложил пойти прогуляться. Арсений недоуменно вскинул брови, запротестовал, мол, нет времени, концерт на носу, но Лев Семенович настоял.
Тьма с привычной усталостью конца зимы уже воцарилась в вечной советской столице, воцарилась не как тиран, а как просвещенный монарх, оставив своим подданным белый свет фонарей, вялые проблески несколько сиротских и чересчур громоздких витрин, приглушенный свет домашних окон как надежду на грядущую весеннюю демократию. Снег в том году скукожился непривычно рано и затаился в своей, в черных оспинках, болезни во дворах, в углах домов, в основании своенравных городских возвышенностей. С одного из таких возвышений спускался их дом. Арсений, когда был маленький, даже удивлялся, почему дом не съезжает с этой горки, пока отец не объяснил ему, что есть такая наука — градостроение и она все всегда предусматривает.
Дед и внук, выйдя из подъезда, свернули налево и сразу оба чуть не полетели на коварно скользком предвесеннем асфальте. Не ясно, кто кого удержал, дед внука или внук деда, но оба в итоге все же устояли на ногах и взаимно напутствовали друг друга в последующей осторожности.
Миновав край дома, они прошли красивую, но безбожно заброшенную церковь с нелепой табличкой около входа «Исторический архив». Чуть левее, через дорогу, темнело здание Телеграфа, отталкивая от себя вечерний шелестяще-влажный воздух казенным освещением из громадных окон.
Дед не произносил ни одного слова, а Арсений послушно ждал. Он никогда не торопил взрослых, если догадывался, что они собираются поведать ему нечто важное.
Между тем Лев Семенович остановился, задумался, поглядел в сторону близкой улицы Горького, где перемещались люди в основном с опущенными в землю глазами, куда-то мучительно спешащие и ничего вокруг не замечающие. Показалось, что он чуть отшатнулся от этой человеческой неостановимой бессмыслицы и пошел в противоположную сторону. Арсению подумалось, что если бы он остался стоять, дед не сразу бы и заметил…
Улица Огарева обрастала своими домами постепенно, в разное время. После 1917 года новая власть приспосабливала старые городские усадьбы со всеми их флигелями под свои нужды, иные превращая в дома с многонаселенными коммуналками, а другие в гражданские и военные учреждения. Вдали улица Огарева упиралась в улицу Герцена, и в перспективе могло показаться, что это тупик.
— А в какой тональности написана первая «Мимолетность»? — вдруг спросил Лев Семенович, словно его обуял приступ склероза и он не в состоянии вспомнить то, что прекрасно раньше знал.
— Почему ты спрашиваешь, дедушка? — Арсений с тревогой впился глазами в упрямый профиль. — Ты что, забыл? Во фригийском ми миноре.
— А ты в этом уверен? — Лев Семенович, не замедляя шага, повернулся к Арсению и подмигнул ему с дурацкой, как почудилось Арсению, фамильярностью.
Мальчик сосредоточился: что имеет в виду его дед, композитор, знавший Прокофьева лично, разбирающийся в его музыке лучше, чем в чем-либо другом? Сергей Сергеевич поделился с ним какой-то тайной? Но какой? Ми минор. Фригийский. Он стал представлять в голове музыку. Почти уже ненавистную ему, никак в него не вмещающуюся и этим причиняющую боль.
— А тебе не кажется, что ми здесь не только первая, но и пятая ступень? — Лицо Льва Семеновича приняло почти победоносное выражение.
Арсению потребовалось несколько секунд, чтобы смириться с услышанным…
— Это двутональная тема… Она и в ля, и в ми… Все переменчиво. Понимаешь?
Арсений не понимал, но очень хотел понять…
— А как ты думаешь, почему? — Дед говорил как артист, словно в него вселились тени артистов МХАТа, когда-то живших в этом переулке, в доме 1а, называемом «Сверчок», в память о мхатовской постановке по роману Диккенса «Сверчок на печи».
Я не знаю мудрости, годной для других,